Выбрать главу

Мне странно было слышать столь откровенное признание от Сёдзи, который был известен своей общительностью, покладистым характером и считался талантливым журналистом. Тогда я решил, что младший брат и в самом деле не любит журналистскую работу.

— Если тебе так опротивела газета, займись чем-нибудь другим, торговлей, что ли, — сказал я. — Ты ведь еще молод.

Я сказал так не потому, чтобы отвязаться. Просто в тот момент я почувствовал в брате нечто такое, что заставило меня дать ему именно этот совет.

Спустя два месяца Сёдзи оставил газету и поступил на службу в банк в провинциальном городке, где жили родители его жены. Я считал, что для Сёдзи, имевшего явную склонность к мизантропии, которую он столь неожиданно мне приоткрыл, работа в провинциальном банке мало чем отличалась от работы в газете. Но он до сих пор продолжает там служить. Видимо, Сёдзи поддался тому порыву, что и мать и сестра: быстро и незаметно покинуть общество знакомых людей.

«Наверное, все наше семейство заражено микробом мизантропии», — подумал я. И тут же вспомнил еще об одном родственнике со стороны матери — ее младшем брате. Теперь ему уже за шестьдесят.

Он был президентом строительной компании, можно сказать, собственными руками сделал себе карьеру, но вскоре после войны без всяких на то веских причин подал в отставку, заявив, что больше не может занимать этот пост. Пытаясь правдоподобно мотивировать свою отставку, он то говорил, что президенту маленькой компании трудно заработать на жизнь, то утверждал, будто ему надоели бесконечные споры с подчиненными. Но подобные мотивы трудно было признать серьезными. Наиболее убедительной причиной было, пожалуй, то, что ему опротивел его собственный образ жизни. Имея небольшой капитал, он начал торговлю аптекарскими товарами, потом бакалейными, но дела шли неважно. Будучи, как и моя мать, человеком сильного характера, с обостренным чувством собственного достоинства, он ни разу не пожаловался на свою судьбу, но мне всегда было больно смотреть на этого неудачника.

Да я и сам был в какой-то степени заражен семейным микробом мизантропии. Я подсознательно сочувствовал Киёко и Сёдзи и способен был понять, чем вызвана перемена в жизни дяди, которую объяснить было весьма трудно. Я, пожалуй, и любил их больше остальных родственников потому, что они не примирились с привычным образом жизни.

Вот какие мысли пришли мне в голову, пока я бродил по окраинам шахтерского городка.

* * *

Этой осенью мне впервые довелось побывать там, где, по преданию, оставляли старух. По делам службы я ездил на плоскогорье Сига и на обратном пути решил посетить окрестности горы Обасутэяма. В Токура я попал уже вечером. Переночевал в местной гостинице, а утром нанял машину и отправился на станцию Обасутэ.

Машина ехала вдоль реки Тикума, затем свернула в сторону, и начался подъем на небольшую возвышенность.

— Как бы не было дождя, — прервал молчание пожилой шофер.

Небо и правду затянуло тучами, слегка похолодало, и казалось, вот-вот заморосит дождик.

Деревья на склонах гор были в осеннем наряде. Дубы и клены буквально пламенели, и лишь видневшиеся среди них одинокие сосны оставались зелеными.

Мы миновали деревню Сарасина. При каждом доме был огород, где росли лук и редька. Сразу за деревней обогнали нескольких старух. Они остановились у обочины, пропуская машину.

— Как много старух. Может быть, их здесь бросили? — пошутил я.

— Вряд ли, — возразил шофер, не поняв шутки, — Отсюда они без труда могут вернуться.

— В прежние времена здесь, вероятно, было пустынно.

— Пожалуй. Жилье отсюда слишком близко, чтобы оставлять здесь старух. Правда, теперь эти окрестности называют местом брошенных старух, но в действительности их оставляли на горе Камурикияма. Отсюда она не видна. Я покажу ее, когда проедем чуть дальше.

Упомянутая шофером Камурикияма известна в поэзии как гора, на которой оставляли старух в средневековье.

— А про гору Охацусэяма слышали? — спросил я.

Но шофер, видимо, ничего не знал об этой древнейшей Горе брошенных старух, а может, теперь ее иначе называют.

Спустя полчаса мы подъехали к станции Обасутэ, Я вышел из машины и в сопровождении шофера начал спускаться к храму Тёракудзи, откуда многие предпочитают любоваться луной. Теперь я шагал по той самой местности, которую неоднократно видел прежде из вагона электрички.

Листья на деревьях здесь тоже были по-осеннему красные.

Когда мы начали спускаться по довольно крутому склону, шедший впереди шофер остановился, о чем-то вспомнив, и, указывая рукой вдаль, сказал:

— Вон та гора и есть Камурикияма.

За холмами, среди которых приютилась станция Обасутэ, я увидел огромную гору, уходившую вершиной за облака. Послужила ли она прообразом Горы брошенных старух в упомянутом мною предании, не знаю. Гора была слишком высока, и взобраться на ее вершину было не просто. Я подумала, что, если бы моя мать увидела Камурикияма, она даже в шутку не пожелала бы, чтобы ее там оставили.

В воображении я создал свой образ горы, где оставляют старух, когда мысленно брел туда с матерью на спине. Мать же могла представлять ее совсем иной, может, как раз такой огромной и крутой, какой была Камурикияма.

Наверное, Гора брошенных старух такой и должна быть. Пожалуй, и те горы одиночества, с которыми связали свою жизнь Киёко и Сёдзи, были более похожи на крутую Камурикияма, чем на пологие холмы с деревьями в осеннем наряде, по которым я сейчас шел…

Спустившись пониже, я наткнулся на крупные камни. Время основательно стерло начертанные на них иероглифы, и трудно было понять, когда они написаны — давно или недавно. Видимо, авторы стихов воспевали красоту луны, которой они отсюда любовались.

Спускаясь по дороге, я увидел еще несколько подобных камней, разбросанных по склону холма. Я представил их себе освещенными лунным сиянием, но картина показалась мне почему-то неприятно-зловещей, далекой от утонченности.

Наконец дорога вывела нас на огромную скалу, которая называлась Старухин камень. Говорят, эту скалу назвали так в соответствии с поверьем, будто оставленная здесь чья-то старая мать превратилась в камень. Эта скала тоже показалась мне зловещей. Но отсюда открывался удивительно красивый вид на равнину за храмом Дзэнкодзи. Внизу протекала река Тикума, там и сям по одноцветной желтой равнине были разбросаны деревеньки, а кроны деревьев на склонах гор за рекой пылали красными кострами осени.

Крутые каменные ступени, высеченные в скале, покрывал ковер кроваво-красных листьев клена, а тесный дворик храма Тёракудзи, к которому вели ступени, был весь желтый от листьев гинкго. Перед храмовой кухней играли дети. Больше вокруг не было ни души, и, сколько мы ни звали кого-либо из служителей храма, никто не появился.

Мы вошли в Павильон любования луной и немного отдохнули. Картина с изображением лошади — знак поклонения божеству — от времени совершенно поблекла. Сохранились лишь обрамлявшие ее истертые доски.

— В это время года отсюда приятнее любоваться осенним нарядом деревьев, чем луной, — сказал шофер, и мне ничего не оставалось, как с ним согласиться.

Равнину внизу затянуло серой пеленой, и не успел я подумать, что вот-вот начнется дождь, как упали первые капли. Мы поспешно покинули Павильон любования луной.

Ту ночь я снова провел в отеле в городе Токура. Я написал письмо Киёко, приглашая ее вернуться в Токио и устроиться там на работу. К середине ночи моросящий дождик перешел в настоящий ливень.