Мне в тот раз повезло. Я ударился в кювете о землю, и какое-то время лежал, не помня себя — я всё еще был Вадимом, я, раненый и истекающий кровью, всё еще вел неравный бой, и было поздно сваливаться в штопор, высота уже не позволяла выкинуть такой финт. Я осторожно планировал — самолет был как решето и почти не слушался рулей. «Саня! Я ранен…» — «Вадим! Друг!..»
Врачи называют это «ложной памятью», а йоги — законом кармы, переселением душ.
Да, мне повезло в тот раз. Меня словно кто подхватит, поддержит на лету и плавно опустит на землю. Шофер попадет в реанимацию, а я отделаюсь синяками и шишками. Видно, не обошлось там без Вадима… После этого случая пойму: умереть можно в любой момент. Потому жить нужно и писать так, будто всякий день — последний.
* * *
Давно уж не снятся мне самолеты. Давно не летаю — даже во сне. Я сугубо штатский человек.
И вот попал как-то в дом прославленного военного аса. Когда-то он был моим непосредственным, самым высшим, начальником. Я с благоговением переступлю порог и… Летчики не умирают, вспомню, — они улетают и не возвращаются. На вешалке в прихожей — его маршальская шинель и фуражка, словно хозяин вышел на минуту. Форма висит, нетронутая, уже несколько лет… Над дверью в его кабинет — картина: «Аэрокобра» проносится через облако только что взорвавшегося на собственных бомбах «Юнкерса». Я никогда не видел эту картину, а тут вдруг — угадал. И сразу же зазвучал знакомый, полузабытый голос…
— Здравствуйте! — перебила его хозяйка, и обратилась ко мне: — Извините, вы… летчик?
— Да, когда-то… в прошлом.
— Вас зовут… Вадим?..
После чего показала пачку фотографий. На них в обнимку с прославленным асом стоял… я! Всё было одно к одному: и раскосый рассеянный взгляд, и косолапость, и полный белых зубов рот, и даже — даже! — рыжеватая бородка. Сколько ругали и журили, наверное, Вадима за нее, такую непрезентабельную.
— Он упал в кубанские плавни, неподалеку от хутора Гарний. У ведомого после боя оказалось сто двадцать пробоин… Но я не верю в смерть Вадима. Он жив, так же как мой Саша. Летчики ведь не умирают… — и нежно погладила сукно мужниной шинели.
Я чуть не сказал о нашей с Вадимом тайне; двое в одной оболочке, мы часто срываемся в штопор, — он для нас родная стихия…
А через полгода случится мне быть на Кубани; заверну на хутор Гарний и спрошу встречного старика про сбитый во время войны самолет. Старик оживится; и скажет, что несколько лет назад осушали плавни и подняли какой-то самолет, явно нерусский, а в нем кости и череп — «ядреный такой, и зубов в ём богато!» — и что из черепа Петяка Чоловик сделал себе пепельницу. А теперь этот байстрюк — хуторской атаман! — сплюнет дед сердито. Я разыщу этого Петяку — он предстанет в кубанке и шароварах с голубыми лампасами, — покажу ему фотографии, и когда этот потомок запорожцев, отдав с неохотой свою «пепельницу», пренебрежительно хмыкнет: «На шо вин мени, твий краснопузый сталинский сокил; вин защищал советску власть, — лучше б вин ее не защищал…» — после таких слов сорвусь и два раза ударю Чоловика по безмозглой его башке, так что слетит баранья шапка…
Вот он, этот череп с отпиленным затылком, у меня на столе. Череп Героя Советского Союза Вадима Фадеева, прожившего двадцать пять лет и сбившего двадцать пять фашистских самолетов.
Что с ним делать?
Осенний блюз
Подполковнику Ю.Третьякову
ЗАПАХ СЧАСТЬЯ (Парфюмерный блюз)
Утром двадцать первого сентября, в семь часов тридцать минут по московскому времени подполковника Андрея Вячеславовича Требунского разлюбила жена.
Это роковое утро было окрашено кровавыми сполохами между набрякших туч, сполохи сверкали, а грома не было, и это еще более драматизировало необычное утро, и оттуда, сквозь раскрытую форточку, наносило ароматными благовониями, то ли тучи принесли в себе благоухания тропиков, запахи экзотических трав, сжигаемых жрецами и шаманами в языческих капищах, для создания и обострения психологического фона, то ли наносило ладаном и мир-ром из стоящей ниже по склону церкви, — там готовились к какому-то празднику и уже возжигали, похоже, кадила. Как бы то ни было, но в это странное, неулыбчивое, тревожное утро, с особым, непередаваемым ароматом, разлитым, растворённым в воздухе, жена сказала, что он изверг и гад и что она жалеет о прожитых с ним годах.
Она была натурой романтической, мечтательной, изнеженной, любила ангорских кошек с зелеными глазами, желтых экзотических канареек и теплые, «растительные» запахи. Когда приближалась, в памяти помимо воли всплывала картина: луг после короткого летнего дождя, из леса тянет мокрой перезрелой малиной и пыльцой крапивы, а над дальним оврагом — перекинулась радуга, и они в беседке: рука в руке. Когда проходила мимо — за ней долго держался шлейф нежной чистой свежести, нечто озоново-лавандовое, он расходился конусом, косым клином, тот шлейф, подобно следу за лодкой, скользящей среди бело-желтых кувшинок и речных чувственных лилий, колыхался, смешиваясь, накладываясь, превращаясь с каждой секундой в новое сочетание запахов, неизменно чистых и возвышенных, где на поверхность выплывали то чайная роза, то белый пион, черная сирень перебивалась сиренью зеленой, индийской, розовая ягода перетекала в жасминную розу, цветущий аризонский кактус мешался с дубовым альпийским мохом, и уже отдаленно слышались нежные отзвуки то ли гвоздики, то ли фиалки. Она бывала всякий раз разной, как подобает настоящей женщине, и потому была всякий раз неотразима и желанна. Она не читала полемики по этому поводу между мисс Элизабет Арден с мадемуазель Коко Шанель, а может и читала, но не вникала в суть спора двух примадонн от парфюмерии, она просто следовала своему естеству, следовала неосознанно, инстинктивно, вкрадчиво, по-женски.
И вот сегодня она сказала, что жалеет не только о прожитых с ним годах, но и о том тепле, о том свете, которые дарила ему, не получая взамен даже слабого отражения. Она, конечно, знала, догадывалась, что все мужчины эгоисты, одни больше, другие меньше, — ей же попался какой-то особенный изверг и гад.
Нет, нет же! Она очень несправедлива к нему. И очень жестока.
Она всю жизнь была для него идеалом женщины. Ее духи, ее слабость и ее «конёк», которые она коллекционировала с юности, чуть ли не каждый день перебирая ими, как аккордами, неизменно, в любом сочетании, распространяли для него запах любви. Они были всякий день разные, гардероб запахов, как она выражалась, у нее был довольно широк и пространен, но ограничен, однако, цветочными, амбровыми и фруктовыми запахами, ароматами солнечными, радостными, сверкающими, где поднимались на поверхность то бергамот со своей шипучестью, легкий и острый, то альпийская лаванда, то ветивер с Гаити, то кавказский шалфей, то парагвайский апельсин, то майская роза, огранённая жасмином из Грасса, где произрастают самые лучшие цветы, — но всякий раз, какую бы симфонию ароматов она не сотворяла, всякий раз это был ее индивидуальный запах, запах дорогой и волнующий, пряно-цветочный, это был запах его любимой женщины, это были ноты его сердца. Он обволакивал, тот аромат, покорял, раскрываясь пышно, словно экзотический заморский изысканный бутон, за свежестью следовала вкрадчивость, затем кокаинистое, сладкое притяжение, и следом — сумасшедшая глубина. Голубая бездна возвышенного забытья, из которой не хотелось выныривать.