Действительно, Голицын собирался в отъезд из Москвы, и никто пока не знал, какая его муха на то укусила.
Москва только что успокоилась от раскольничьих и старообрядческих безобразий, унятых не столько вооруженною силой, сколько находчивостью и поистине царским могуществом царевны Софьи. На Красной площади еще стоял стрелецкий столб, напоминавший всем и каждому, что пока стрельцы являются истинными владыками Москвы, а их батько Хованский и самой царевне-правительнице, и даже самим царям, на престол венчанным, указать все, что угодно, может. Конечно тем, кто был родовит, такое положение далеко не нравилось, могуществом обоих Хованских знать тяготилась и не добром поминала Милославских, которые разожгли эту смуту, и, дав возможность стрельцам почувствовать свое могущество, тем самым вывели на высоту Тараруя и его сына.
Пока в доме шли переполох и суета, князь Василий Васильевич в глубокой задумчивости сидел в своем кабинете у письменного стола, в изобилии обставленного на зарубежный лад всяческими безделушками.
Он был в ту пору еще молод и красив. Его лицо отражало проницательный ум, глаза смотрели задумчиво и всегда были устремлены вперед, как будто князь Василий был намерен постоянно прозревать будущее. Одет он был тоже не по-московски — в длинный камзол с откидными, закинутыми назад рукавами, и в польские шаровары, красиво заправленные в невысокие, расшитые сапоги. Волосы на его голове были коротко острижены, подстрижена была клинчато и борода, так что князь Василий Васильевич по своей внешности ничуть не напоминал знатных москвичей того времени. Если прибавить к этому, что около него стояла трубка с длинным мундштуком, а на столе — светец с фитилем для закуривания, то контраст еще резче кидался в глаза, потому, что курение хотя и было распространено, а при покойной царице Агафье Семеновне в дворцовых палатах курили почти все, но после ее кончины и в особенности после кончины царя Федора новые обычаи были поприпрятаны, чтобы не раздражать стрельцов и раскольников. Только князь Василий Голицын да еще несколько сорви-голов шли наперекор общему положению и нисколько не скрывали своего пристрастия к иноземщине и всяческим зарубежным свычаям.
Князь Василий Васильевич был не один. Против него за тем же столом сидел другой Голицын, князь Борис, его двоюродный брат. Этот Голицын носил старомосковскую одежду, длинноватые волосы и только по свободному обращению да звучавшей еще более свободно речи можно было заключить, что это — новый человек, столь же новый, как и его брат.
— О-ох, ахти, Васенька, — произнес князь Борис, — с чего это ты наутек собрался? Или новую грозу предвидишь, или с разлапушкой своею рассорился? Уж очень ты скороспело вспархиваешь. Смотри, не сядь с небес, да в воду!
Князь Василий Васильевич в ответ слабо улыбнулся и промолвил:
— Полно, брат Борис! О каких ты там небесах говоришь? Не ведаю я того. Было когда-то дело, это — правда, а теперь… что теперь? Все было, да прошло и быльем поросло.
— Ну, полно тебе, с чего туман-то напускаешь? вся Москва знает про твои дела.
— Про какие такие дела? — высокомерно спросил князь Василий Васильевич. — В толк не возьму я, о чем ты говоришь, брат Борис.
— Ну, полно, полно!.. Уж разобиделся! — отступил тот назад. — Твое дело! И я тоже забыл, что промеж двоих третьему вступаться нечего, а ежели и начал что говорить, так только потому, что тебя жалею. Ведь подумай: совсем не вовремя ты уезжать собрался. Смута только унялась, стрельцы спокойны, Тараруй хвост поприжал. Теперь такие, как ты, царевне в подмогу, ой-ой, как нужны! Где она другого такого возьмет. Все около нее медведи Тишайшего да лисы Милославских стоят. Никто ей, голубушке, правды не скажет, всякий на свой лад разумеет и на свою сторону тянет. Ты же один был при ней, который без всякого стеснения мог говорить ей всю правду. И вдруг ты покидаешь ее и уходишь. К чему, зачем? Ведь ты не только ее, но и всех нас покидаешь: пропадай, дескать, вы! Да, так и будет. Ты хотя и молод, а для всех нас, Голицыных, и для тех, кто с нами, — голова.
Князь Василий Васильевич опять улыбнулся, и в его улыбке отразились и грусть, и насмешка.
— Эх, брат Борис, — проговорил он, — вот рассуждаешь ты и, думаю, говоришь только то, что сердце ведает. Знаю, что и жалеешь ты меня, и за себя боишься. Но что же поделать, ежели такое время для меня подошло? Вот подумай-ка, каково мне сидеть да глядеть, как другие государыней-царевной промышляют. Что я для нее такое? Забава на время малое, да и только. Ну, нравился я ей, говорю тебе о том откровенно, как брату, а как нравился? — как игрушка, как кукла нравится забавляющемуся дитяти. Понаиграется дитя и бросит, и забыта игрушка. А нешто я могу в таком положении быть? Нешто наша голицынская гордость может допускать это? Так уж лучше, Борисушка, вовремя уйти.