— Тебе приказали? — быстро спросил Голицын.
— Мне. А как вылучилась минутка да остались мы с ним с глаза на глаз, князь Василий Лукич засмеялся и говорит… Ты уже, княже, прости, не свои слова я сейчас вымолвлю…
— Говори, все говори без утайки…
— Ну, так вот и говорит он: "Молод ты, парень, а видно, что смелый. Так беги к князю Василию Васильевичу Голицыну и посмейся ему от меня: скажи ему, что, мол, его любушка ненаглядная за Тараруя скоро замуж выйдет… Им уже брачные венцы куют… Тараруй царем захотел стать… А князь Голицын пусть крестного хода в августе боится".
— Так, так, — задумчиво промолвил Василий Васильевич, — ну, и дела же! Больше-то ничего не говорил?
— Ничего, княже, хуже всего то, что не попасть мне теперь к узнику, — князь Иван Андреевич строжайше запретил пускать меня к нему. Вот тебе все я сказал, больше ничего не знаю.
XXIII
НА ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ
Князь Голицын бесстрастно выслушал это сообщение, задевавшее его лично. На его лице словно маска была надета. Глаза, еще недавно ласково смотревшие, теперь как в сталь одели свои взоры.
— Так, так! — проговорил он. — А что, Федор, узник жив?
— Полагаю, княже, что жив, — было ответом, — постоянно вижу, как ему пропитание носят и сам князь Иван Андреевич, нет-нет, да и спустится в погреб. По-моему, князь дорогой, выходит так, что побаивается Тараруй князя-то Агадар-Ковранского.
— Чего ему бояться-то? — вздохнул Голицын. — Кабы боялся, так давно бы извел.
— За этим у Тараруя дело не станет, да, видно, нельзя извести-то. Вишь ты, разбойничал князь-то Василий Лукич… Слыхал ты, поди, про шайку головорезов, что на большой дороге засела и обозы купецкие грабила? Много их, таких-то шаек, развелось, а эта отчаяннее их всех была. Так вот князь Агадар-Ковранский этой шайкой и атаманствовал.
Голицын поморщился.
— И это прознал! — сказал он.
— Все как есть, князь милостивый! — весело ответил Шакловитый. — Знаю я про все, пожалуй больше, чем Тараруй знает; купецкого приказчика Петра я разыскал, так он мне все рассказал. И знаешь, княже, повели ты мне еще сказать то, что я думаю…
— Говори, Федя, — ласково сказал Голицын, — говори все, что на душе есть… Ничего не бойся!
— Опять смуту Тараруй затевает — это верно узник-то мне сказал. С раскольниками он столкнулся… может, и впрямь задумал царем сесть… Со стрельцами он медовые разговоры ведет, для стрелецких голов пированьица потайно устраивает. Только на Москву и московский сброд не надеется он; ведь в Москве-то ежели подлый народ и пойдет за ним, так тогда лишь, когда смута разожжена будет. Пойдет, чтобы богатеев пограбить. Вот и нужно Тарарую, чтобы кто-нибудь новый смуту разжег. Тут ему от князя Агадара большая помога быть может. Знает князь Иван Андреевич, что князь Василий Лукич у большедорожных татей атаманствует, вот и думает, что придет он со своей шайкой на Москву и гиль почнет, а там раскольники подстанут, а на покрышку всего стрельцы явятся. Только ошибается он! Того он не ведает, что я знаю… У князя-то атамана с его шайкой распря вышла, мне и это приказчик Петруха поведал… Теперь-то князь Василий Лукич все равно, как перст один.
Пока он говорил, князь Василий Васильевич уже закурил трубку с длинным чубуком, и ароматный дым стал расстилаться по небольшому покойчику.
— Поглядели бы, княже ласковый, — весело засмеялся Шакловитый, — те, кто на Москве в старой вере остался…
— Что бы тогда было? — остановился против него Голицын.
— Расчихались бы! — совершенно неожиданно докончил подьячий, не желая сказать то, что вертелось у него на языке.
Но Голицын понял, чего не досказывал Шакловитый.
— Вот то-то и есть! — заговорил он, словно обращаясь к самому себе. — Гиль устроить, государство великое потрясти — это не грех, а на такое дело, как куренье, все оглядят и все незамолимым грехом считают.
— Не все, княже, — перебил его Шакловитый, — такое теперь пошло, что разве одни младенцы-сосунки табаком не дымят. Из Кукуя табачного зелья, сколько хочешь, добыть можно и добывают…
Голицын рассеянно слушал, что говорит Федор Шакловитый.
— Опять смута, опять никому ненужная борьба, — говорил он, — а тут столько дела, столько великого государева дела! Ведь если бы выполнить его, всем бы, даже смутьянам самим, лучше жилось бы! Нет, не должен я уходить. Я должен порадеть о Руси православной, только для того и дано мне от Господа все. Кому еще радеть кроме меня? Некому! Всякий только о себе думает, а о государстве страдающем и мысли ни у кого нет… Федор!