— Помогите-ка, мне, недостойному, милые! Немощна плоть моя, сила оставила тело мое. Понесите-ка его, милые, в келейку мою… — Он снова поклонился в пояс настоятелю и добавил: — согрешил я, отче, согрешил, окаянный; прости ты меня, немощей моих ради!..
— Бог простит, — сурово ответил настоятель, — иди и впредь не греши! — Он внимательно проследил, как послушники подняли недужного разбойника и понесли его к одной из изобок-келий, а затем распорядился: — коня-то выводите, напоите, овса задайте, Божья тварь! А ты, молодец, — обратился он к Петру, — иди за мной!
Скоро в обители наступила прежняя, ничем не нарушаемая тишина. Словно в сон глубокий погрузились и люди, и лес, и тихое озерко. Только по далекому небу плнли вечерние облака, гася последние отблески уже давно наступившего заката.
Наутро, чуть свет, Петр был отпущен игуменом. Долго длилась накануне его тихая беседа со строгим настоятелем и все, все без утайки рассказал он старцу — и про себя, и про князя Василия Лукича Агадар-Ковранского, и про его горемычную жизнь. Этот рассказ не был покаянною исповедью, но был так же правдив, как она. И внимательно слушал старик-игумен, чувствуя, что искренни были слова этого простодушного богатыря, что в рассказе ничего он не пытался скрывать от своего сурового слушателя.
"Прост, как дитя, парень, — вздыхая, думал старик, — христиански незлобиво его сердце; как младенец он, а такие-то и Господу угодны"…
Отпуская, он благословил Петра и даже просфору ему дал, собственноручно вынутую.
Жизнь опять замерла в обители после отъезда Петра. Изредка бороздил челнок инока-рыболова гладь тихого лесного озерка, а то не было видно по целым дням никого ни у ограды обители, ни на ее тесном дворе. Только рано по утрам да под вечер созывал монах-звонарь ударами в било братию на молитву в убогий храм.
Но жизнь замерла только во внешности… Мощно ворвалась она бурным потоком в тихую обитель, разлилась по ней всюду, вплеснулась в каждое сердце человеческое и нарушила его недавнее спокойствие. То и дело у келейки отца Харлампия, словно невзначай, сталкивались молодые парни-послушники, перекидывались будто мимоходом двумя-тремя словами и разбегались, как разлетаются испуганные воробьи в разные стороны, завидев приближавшегося старца.
Молодыми послушниками руководило любопытство; оно же беспокоило и отживших свой век старцев.
Легендарна была известность грозного атамана разбойников. Рассказы о его жестокостях приводили в трепет людские сердца. Сколько людей проклинали его, об этом только Бог один, всеведущий, знал, сколько человеческих жизней тяготило душу этого отверженца. И вот он, этот страшный человек, этот беспощадный душегуб, лежал в стенах мирной обители, в приюте великой Христовой любви, среди людей, давно уже позабывших, что такое ненависть. Старик-инок, высказавший ему неприязнь, ухаживал за ним, как самый близкий ему человек.
Отец Харлампий оказался и в самом деле искусным врачевателем. От его снадобий князь-разбойник скоро почувствовал облегчение. Дня через три он пришел в себя, и только необычная слабость приковывала его к ложу. Сначала он долго не мог сообразить, где он, что с ним, кто такой этот старик, почему он то молится у плохоньких иконок, то возится около него, разбойника. Не раз разбойничьему атаману делалось смешно, когда он видел, как, заслышав его стон, вскакивал прикорнувший было старик, как он спешил подать ему питье, ласково приговаривая:
— Господь с тобою, родимый, спи спокойно!.. Да хранят твой сон святые ангелы!..
Скоро князь-разбойник сообразил, где он и что с ним.
— А, пустосвяты проклятые, мироеды черные! — вдруг вспыхнула в нем злоба, — вылечат скорее, чтобы здорового воеводе выдать да жалованье получить… Знаю я их…
Ни с того, ни с сего беспричинная злоба на оказавших ему добро людей росла и росла…
Однажды инок Харлампий, отправлявший чреду в храме, не нашел в своей изобке больного. Кинулись искать его, не нашли и коня. Князь-разбойник, едва оправившись бежал из обители.
VIII
НА СВОБОДЕ
Действительно, князь-разбойник бежал, как только подорванные болезнью силы несколько вернулись к нему.
Основою всего его духовного существа была ярая, непримиримая злоба ко всем — и к друзьям, и к недругам. Был единственный в жизни момент, когда в этой мрачной, вечно бушевавшей душе всколыхнулась любовь, но это был только луч солнца, скользнувший случайно во мраке полярной ночи: скользнул, засветился на миг — и опять нет его, и снова кромешная тьма…
Однако этот единственный светлый луч, которым князь Василий Лукич Агадар-Ковранский был обязан своей любви к Ганночке Грушецкой, потом царице Агафье Семеновне, навсегда остался памятен ему, и воспоминание о нем ярко горело в его омраченной душе.