Амор, сидя по ту сторону стола, смотрит и слушает, но говорит мало. У нее со вчерашнего утра еще не прошла голова, кажется, что на череп натянута какая-то тугая темная шапка. Рядом с ней Астрид, занимается своими ногтями, отодвигает кутикулы, покачивая ногой, обутой в сандалию.
Па задумчиво смотрит с небольшого расстояния на двух своих дочек. Но где еще один? Первенец, мальчик, на мгновение его имя вылетело из головы. Им всем положено сейчас быть здесь, всему его потомству, рядком сидеть, как птицам на проводах. Все имена с А начинаются, ну о чем они с Рейчел думали? Нам просто нравилось, как это звучит, вечно говорила всем его жена, хотя именно это звучание его сейчас и смущает. Если бы первого назвали иначе…
Где Антон? спрашивает он, внезапно почувствовав раздражение.
Астрид видит возможность посеять смуту. Тихонько укатил в «триумфе». Я видела.
Куда укатил?
Она выразительно пожимает плечами, но кое-кто легок на помине, вдали тускло засветились фары, показавшись из-за гребня. Хотя это, должно быть, происходит позже, потому что у всех уже еда на тарелках, компанию явственно выхватывает из темноты плывущий луч от машины, которая медленно приближается к дому. Фары гаснут, мотор умолкает, дверь автомобиля открывается и закрывается, и Антон, старательно переставляя развинченные ноги, идет к ним через лужайку. Колени у него не выпрямляются до конца, на лице мутная ухмылка.
Иные из собравшихся в таком же состоянии. Возьми себе мяса, предлагает ему Оки – слишком громко. Давай, присоединяйся к грешникам! Тетя Марина хлопает по соседнему стулу. Садись тут! Она видит, что ее чокнутый племянник, отцовская ошибка, сам совершил сегодня кое-какие ошибки, и ему, пожалуй, не повредит сейчас руководящая рука.
Мани с той секунды, как Антон появился, не спускал с него глаз. Он сумрачно кивает, узнавая свое былое падшее «я». Мило. Йа. Очень мило.
Ты о чем? Кидает на стол ключи от машины.
Твоя мама вчера умерла, а ты находишь время на вино и девок. Мило.
Девок? переспрашивает Оки с надеждой, рыская глазами в изумлении. Дуомени Симмерс бормочет что-то молитвенное, а Антон проскальзывает на сиденье, тихо трясясь от смеха.
Йа, насмехайся. Глумись надо мной. Все грехи заносятся в книгу, и в последний день…
И твои грехи тоже, дорогой папаша. Твои девки, твое вино.
Те дни миновали. И я облегчил свое сердце, я попросил прощения и исправился. Но ты-то! Посмотри на себя.
По другую сторону стола дуомени Симмерс неслышно вздыхает. Перед тем, как вернулся нечестивый сынок, он разговаривал с Мани, и беседа шла хорошо. Буквально через секундочку он намеревался подвести к важной теме, он чувствовал, что настроение как раз подходящее, но теперь вторглась чуждая нота. Что-то в этом парне – никак имя не запоминается, Андре? Альберт? – что-то в нем не то.
Твой папа расстроен сегодня, доброжелательно говорит он. Из-за еврейских похорон.
Ты бы видел гроб, дешевка самая настоящая, подхватывает тетя Марина. С деревянными ручками!
А он-то ведь платил похоронные отчисления, возбужденно добавляет Оки. Двадцать лет платил!
Я только одного, стенает Мани, я только одного хочу, лежать рядом с женой до скончания веков. Я что, слишком многого прошу?
А ее закопают на еврейском кладбище, говорит Марина.
Это очень несправедливо, замечает пастор.
Почему несправедливо?
Твой отец говорит, что хотел бы похоронить твою любимую матушку здесь, на ферме. Где вся остальная семья, где и ему потом лежать. Там, где ей положено быть.
Где ее дом, добавляет Па.
Где настоящий пастор скажет истинное слово.
То бишь вы, говорит Антон.
Повисает молчание, перемежаемое шипящими вспышками жира, падающего в огонь.
Твой отец хотел бы…
Но она-то другого хотела.
Мертвые ничего уже не хотят! говорит или, скорее, кричит Па, потеряв ненадолго всякое самообладание. Делается тихо, разговоры смолкают, из-за чего жевание становится неприятно громким. Среди собравшихся воцаряется ощущение легкого стыда, ни на чем явно не сфокусированное, и проходит некоторое время, прежде чем застольные беседы возобновляются.
Мани в них теперь участия не принимает. Он сидит сгорбившись, уверенность, похоже, его покинула, хотя следует помнить, что днем он отправился в овечий хлев и убил ягненка, которого они сейчас едят. Да, перерезал ему горло, маленький живописный выплеск насилия посреди его беспомощности, отвел душу, ничего не скажешь. Уж такая она, людская жалость к себе, человек погружается в печаль из-за собственной утраты и не желает знать о чужих утратах рядом, причина которым он сам. Что ему до горя мамы-овцы? Но оно примешано к воздуху, как человеческое горе, его не смыть.