Он бессловесно слушается. Она забирает у него джемпер и идет искать иголку и нитку. Если Рейчел держит такое дома. Держала. Мысленная поправка приносит удовлетворение, как будто сустав щелкнул и встал на место. Рейчел всегда теперь будет в прошедшем времени.
Мани без джемпера пробирает дрожь, хотя день теплый, весна. Оттает он когда-нибудь или нет? Никогда при ее жизни не нуждался он в Рейчел так отчаянно, ее отсутствие – стальной холод у него внутри, в глубине. Она умела добраться до этой потаенной моей глубины своими маленькими ножичками, знала, куда воткнуть. Невозможно было отличить ненависть от любви, вот как близки мы были. Два дерева, сплетенные воедино, корни сцеплены, судьба. Кому бы не захотелось высвободиться? Но один лишь Бог может меня судить, только Он знает! Прости меня, Боже, я хочу сказать – Рейчел, прости, что моя плоть так слаба.
Опять в слезы. Марина видит его из другого конца комнаты. Она обнаружила наконец в ящике принадлежности для шитья и примостилась в углу, откуда может наблюдать за ходом событий, делая при этом что-то полезное. Шитье, выпечка – у нее хозяйственные руки. И тем не менее вид идущего со вновь налитой рюмкой мужа так ее отвлекает, что она тычет иглой себе в палец.
И тут вдруг, ни с того ни с сего, вспоминает, что случилось с совенком. Ох, жалость. Сгустки крови на белых перьях.
Вижу тебя, все вижу, окликает она Оки.
Но он фланирует себе дальше, на усах вкус коньяка, и думает про себя: заткнись, кто ты такая? Он забылся на пару минут, не помнит, почему он здесь, и спрашивает кого-то в гостиной: ну как вы тут, хорошо проводите время?
Что? переспрашивает гость.
Но Оки опомнился, собрался и стоит, покачиваясь. Ну, при всех обстоятельствах, говорит он.
Человек, с которым он разговаривает, – служитель-стажер в Нидерландской реформатской. Высокий и нервный, с выпуклым кадыком, этот служитель церкви за последний год почти полностью утратил веру, о чем знает он один. Он чувствует себя так, словно ковыляет по дикой местности, поросшей колючим кустарником, и вследствие этого очень много улыбается. В тот момент, когда к нему обращается Оки, он улыбается себе самому, раздумывая именно об этом, о своем теперешнем неверии, и заданный ему вопрос заставляет его виновато вздрогнуть.
Амор видит эту пару, своего дядю и клирика-маловера, через раздвижные стеклянные двери гостиной. С вершины холма она видит весь дом, все окна как на ладони, почему и любит тут сидеть, хотя не должна тут бывать в одиночку. Никогда еще внизу, на первом этаже, не было такого скопления людей, их фигурки перемещаются туда-сюда, как игрушечные человечки в игрушечном здании. Но на них она почти не смотрит. Ее взгляд притягивает одно-единственное окно, наверху, третье слева, и Амор думает: она у себя. Если просто сойду с холма и поднимусь по лестнице, она будет у себя в комнате, она ждет меня там. Как всегда.
И она видит кого-то в том окне, кто-то там ходит, хлопочет. Женская фигура. Если полуприкрыть глаза, Амор способна вообразить, что это она, мама, что Ма поправилась, набралась сил и убирает лекарства с тумбочки у кровати. Больше не нужны. Маме намного лучше, время пошло назад, разрушенный мир восстановлен. Легко и просто.
Но она знает, что только лишь представляет это себе, а женщина в комнате – не Ма. Это, конечно, Саломея она была тут на ферме всегда, так, по крайней мере, кажется. Мой дедушка все время так про нее говорил. О, Саломея, я получил ее в придачу к земле.
Задержать на ней взгляд ненадолго, пока она убирает с кровати постельное белье, крепкая, полнотелая женщина в платье с чужого плеча, Ма ей отдала его не один год назад. Голова повязана белым платком. Ходит босая, подошвы потрескались, грязные. И на руках отметины – от множества порезов, ушибов. Вероятно, более-менее ровесница Ма, лет сорок, хотя выглядит старше. Точно по ней не скажешь. Лицо мало что показывает, она носит свою жизнь как маску, как высеченный из камня лик.
Но кое-что ты знаешь, потому что видела своими глазами. С таким же бесстрастным видом, с каким Саломея подметает полы и убирает дом, с каким обстирывает его обитателей, она ухаживала за Ма во время ее последней болезни, одевала ее и раздевала, обмывала ее, окуная мягкую ткань в горячую воду, водила ее в туалет и даже очищала ей зад после судна, вытирала кровь, гной и мочу, убирала кал, все делала, чем семья заниматься не хотела, слишком грязно или слишком интимно, пусть Саломея, ведь она деньги получает как-никак, правда же? Она была с Ма, когда та умерла, у самой ее постели, и при этом никто ее не замечает, она как бы невидима. И что Саломея чувствует, неизвестно, ее чувства тоже невидимы. Сказано – сделай тут уборку, сними простыни, постирай, и она слушается, убирает, стирает.