Выбрать главу

Мама вставала в шесть часов утра, выкуривала три или четыре сигареты, выпивала стакан чаю, одевалась, брала трость и отправлялась на рынок Буффа, где она, бесспорно, царила. Рынок Буффа был поменьше, чем рынок старого города, снабжавший крупные отели, и обслуживал главным образом пансионы, расположенные в округе бульвара Гамбетты. Это было средоточие разнообразных акцентов, запахов и цветов, где над эскалопами, отбивными, луком-пореем и глазами заснувшей рыбы парили отборные ругательства и где каким-то чудом, присущим только Средиземноморью, вдруг неожиданно возникали огромные букеты гвоздик и мимозы.

Мать ощупывала эскалоп, оценивала спелость дыни, с презрением отшвыривала кусок говядины, и тот мягко, с обиженным стоном шлепался о мрамор, тыкала своей тростью в сторону салата, который продавец немедленно бросался защищать всем своим телом, в отчаянии бормоча: "Прошу вас не трогать товар!", нюхала сыр бри, совала палец в мягкий камамбер и пробовала, причем она так подносила к своему носу сыр, филе, рыбу, что повергала смертельно бледных торговцев в отчаяние, и когда она, наконец презрительно отбросив товар, с высоко поднятой головой удалялась, то их возгласы, проклятия, брань и возмущенные крики сливались в единый старинный хор Средиземноморья. Будто присутствуя на процессе восточного правосудия, мать, взмахнув своим жезлом, вдруг прощала задней ножке баранины, салату, горошку их сомнительную свежесть и непомерную цену, переводя их тем самым из разряда презренного товара в "первоклассную французскую кухню", - цитата из уже упоминавшихся проспектов. Долгие месяцы она каждое утро останавливалась перед прилавком господина Ренуччи и подолгу ощупывала окорока, никогда их не покупая, исключительно ради провокации, в память о какой-то непонятной ссоре, сводя личные счеты и только желая напомнить торговцу, какую отменную клиентку он потерял. При виде моей матери, приближавшейся к прилавку, голос мясника взмывал как сирена, и он тут же бросался брюхом на прилавок, нависал над ним, грозил кулаком, показывая, что будет защищать товар любой ценой, требуя, чтобы она шла своей дорогой. И пока жестокая совала свой безжалостный нос в окорок, сначала с недоверчивой гримасой, а потом с отвращением, всей своей мимикой выражая, что ужасный запах поразил ее обоняние, Ренуччи, подняв глаза к небу и скрестив руки, умолял мадонну удержать его, помешать убийству, но мать, наконец презрительно оттолкнув окорок, с вызывающей улыбкой уже удалялась продолжать свою игру дальше под аккомпанемент хохота, "Санта Мадонна!" и проклятий.

Мне кажется, что она провела там лучшие минуты своей жизни.

Всякий раз, возвращаясь в Ниццу, я иду на рынок Буффа. Я подолгу брожу среди лука-порея, спаржи, дынь, говядины, фруктов и рыбы. Шум, возгласы, жесты, запахи и ароматы не изменились, не хватает только пустяка, какого-то штриха, чтобы иллюзия стала полной. Я часами брожу по рынку, и морковь, цикорий и эндивий будят во мне воспоминания.

Мамочка всегда возвращалась домой с цветами и фруктами в обеих руках. Она глубоко верила в благотворное влияние фруктов на организм и следила за тем, чтобы я съедал хотя бы килограмм в день. С тех пор я страдаю хроническим колитом. Затем она спускалась на кухню, составляла меню, принимала поставщиков, следила за подачей завтрака в комнаты, выслушивала клиентов, организовывала подготовку пикников для экскурсантов, осматривала погреб, вела счета - словом, входила во все детали.

Однажды, раз двадцать поднявшись по проклятой лестнице, которая вела из ресторана на кухню, мама вдруг опустилась на стул, ее лицо и губы посерели, голова слегка свесилась набок, она закрыла глаза и прижала руку к сердцу, дрожа всем телом. Нам повезло, что врач быстро и верно поставил диагноз: приступ гипогликемической комы вследствие большой дозы инсулина.

Так мне открылось то, что она скрывала от меня два года: мать была диабетичкой и каждое утро, перед началом рабочего дня, делала себе укол инсулина.

Жуткий страх охватил меня. Ее посеревшее лицо, слегка свесившаяся голова, закрытые глаза и рука, скорбно прижатая к груди, стояли у меня перед глазами. Мысль, что она может умереть раньше, чем я совершу все, чего она ждала от меня, что она может покинуть землю прежде, чем я воздам ей справедливость, эта проекция на небо человеческой системы мер и весов казалась мне вызовом здравому смыслу, добрым нравам, законам, поступком метафизического гангстера, так что хотелось обратиться в полицию, взывать к морали, праву и властям.

Я понимал, что должен торопиться и скорее создать бессмертный шедевр, который бы сделал меня самым юным Толстым всех времен и позволил бы немедленно наградить мать за ее труды, достойно увенчав ее жизнь.

Я трудился не покладая рук.

Заручившись согласием матери, я на время оставил лицей и, в который раз затворившись у себя в комнате, ринулся на приступ, положив перед собой на столе три тысячи листов белой бумаги, что по моим подсчетам было эквивалентно "Войне и миру", а мать подарила мне просторный халат, сшитый по фасону того, который прославил Бальзака. Пять раз в день она приоткрывала дверь, ставила на стол поднос с едой и на цыпочках выходила. Я писал под псевдонимом Франсуа Мермона. Но поскольку издатели регулярно возвращали мои творения, мы решили, что псевдоним плох, и следующий том я написал под именем Люсьена Брюляра. Этот псевдоним тоже не удовлетворил издателей. Помню, как один гордец, свирепствовавший в NRF14, когда я умирал в Париже от голода, вернул мне рукопись со словами: "Заведите любовницу и возвращайтесь через десять лет". Когда через десять лет, в 1945 году, я действительно вернулся, то, к сожалению, его там уже не застал: его расстреляли.

Мир съежился для меня до размеров листа бумаги, на который я набросился с отчаянным юношеским лиризмом. И однако, несмотря на наивность, именно тогда я вполне осознал серьезность своего труда и его глубокий смысл. Во мне проснулась жажда справедливости к человеку, каким бы жалким и преступным он ни был, которая наконец-то толкнула меня к истокам моих будущих книг, и если правда, что это стремление болезненно родилось из моей сыновней любви, то все мое существо понемногу подчинялось ему, пока литературное творчество не стало для меня тем, чем является и по сей день, в высочайшие минуты аутентичности, - лазейкой, через которую пытаешься бежать от невыносимого, возможностью отдать душу, чтобы остаться в живых.

При виде ее посеревшего лица с закрытыми глазами, склоненного набок, и руки, прижатой к груди, я вдруг впервые усомнился: а пристойно ли хотеть жить? Я тут же ответил себе на этот вопрос, быть может, потому, что его диктовал инстинкт самосохранения, и лихорадочно написал сказку под названием "Правда о Прометее", которая до сих пор остается для меня правдой.

Ведь нас явно ввели в заблуждение относительно истинной истории Прометея. Вернее, от нас скрыли ее конец. Верно то, что за похищение у богов огня Прометей был прикован цепями к скале и что орел принялся клевать его печень. Но чуть позже, обратив свой взгляд на землю, чтобы посмотреть, что происходит, боги увидели, что Прометей не только освободился от цепей, но и одолел орла и в свою очередь пожирал его печень, чтобы восстановить силы и подняться на небо.

Однако теперь я страдаю болезнью печени. Признаться, есть отчего: на моем счету уже десятитысячный орел, а желудок у меня уже не тот, что прежде.

Но я стараюсь держаться. В день, когда последний удар клюва сбросит меня с моей скалы, я предлагаю астрологам отметить появление нового знака Зодиака: эдакого злюки, всеми зубами вцепившегося в некоего небесного орла.

Мое окно выходило на улицу Данте, которая ведет от отеля-пансиона "Мермон" к рынку Буффа. Сидя за рабочим столом, я видел, как возвращалась мать. Однажды утром мне страшно захотелось поговорить с ней, посоветоваться по одному вопросу. Она без всякого повода вошла в мою комнату, как часто это делала, просто чтобы молча выкурить сигарету в моей компании. Я как раз готовился к выпускному экзамену, зубря какую-то пространную чушь о строении Вселенной.

- Мама, - сказал я. - Послушай, мама. Она слушала.

- Три года на степень лиценциата, два года военной службы...

- Ты станешь офицером, - прервала она.

- Хорошо, но на это уйдет пять лет. Ты больна. Она тут же попыталась успокоить меня: