Выбрать главу

— Сколько уже?

— Восемьдесят семь. Можно я дойду до тысячи?

— А тысяча — это сколько?

— Не знаю. Можно тебя в плечо поцеловать?

— Можно.

Я целовал ее в плечо. Но это было не то. Я смутно чувствовал, что за этим скрывалось что-то еще, что-то главное, что ускользало от меня. Мое сердце сильно билось, и я целовал ее в нос, в волосы, в шею, а мне все больше и больше чего-то не хватало; я понимал, что этого недостаточно, что надо было идти дальше, значительно дальше, и в конце концов, потеряв голову от любви и исступления, я сел на траву и снял галошу.

— Хочешь, я ее съем?

Хочет ли она! Ха! Конечно же хочет, ну же! Это была настоящая маленькая женщина.

Она положила серсо на землю и села на корточки. Мне показалось, что в ее глазах мелькнуло уважение. Большего я и не просил. Я взял перочинный нож и отрезал от галоши первый кусочек. Она внимательно следила за мной.

— Ты будешь есть ее сырой?

— Да.

Я проглотил один кусочек, затем другой. Наконец-то ее глаза сияли от восхищения, и я чувствовал себя мужчиной. И был прав. Я прошел через ученичество. Я отрезал кусочек побольше, слегка отдуваясь между глотками, и продолжал в том же духе довольно долго, пока на лбу у меня не выступил холодный пот. Но я не остановился и после этого и, стиснув зубы и пересиливая тошноту, собрался с силами, чтобы не спасовать; с тех пор мне нередко приходилось поступать как настоящему мужчине.

Мне стало очень плохо, и меня забрали в больницу. Когда меня несли на носилках «скорой помощи», мама рыдала, Анеля выла, а девушки из ателье охали. Я очень гордился собой.

Через двадцать лет детская любовь вдохновила меня на написание моего первого романа «Европейское воспитание», а также на некоторые эпизоды в «Большой раздевалке».

Еще долго после этого, странствуя по свету, я возил с собой надрезанную ножом детскую галошу. В двадцать пять, в тридцать, в сорок лет галоша всегда была при мне, стоило только протянуть руку. И любой момент я был готов приняться за нее, чтобы вновь показать себя с лучшей стороны. Но этого не понадобилось. Жизнь не повторяется дважды. В конце концов я где-то потерял ее.

Наша связь с Валентиной длилась около года и совершенно преобразила меня. Мне постоянно приходилось бороться с соперниками, утверждая и доказывая свое превосходство, ходить на руках, воровать в лавочках, всюду драться и давать сдачи. Наибольшие мучения доставлял мне один мальчишка, не помню, как его звали, который жонглировал пятью яблоками, — и бывали моменты, когда, сидя на камне посреди разбросанных яблок и понурив голову после долгих часов бесплодных усилий, я думал, что жизнь не стоила того, чтобы жить. Все же я перебарывал себя и до сих пор могу жонглировать тремя яблоками. Часто, став лицом к Океану и бескрайнему горизонту на утесе Биг-Сур, я выставляю одну ногу вперед и исполняю этот номер, чтобы доказать, что я чего-то стою.

Зимой, катаясь с гор на санках, я вывихнул себе плечо, прыгнув с пятиметровой высоты в сугроб на глазах у Валентины только потому, что не мог спуститься с горы, стоя на санках, как этот сорванец Ян. Как же я ненавидел и до сих пор ненавижу этого Яна! Я так никогда и не узнал, что же, собственно, было между ним и Валентиной, и даже сейчас стараюсь не думать об этом, но он был почти на год старше меня, ему вот-вот должно было исполниться десять, он лучше меня знал женщин и превосходил меня во всем. У него была преступная кошачья физиономия, он был невероятно ловок и метко плевал с пяти метров.

Он пронзительно свистел, засунув два пальца в рот, чему я так никогда и не научился, и по силе свиста с ним могли сравниться только мой друг дипломат Хайме де Кастро и графиня Нелли де Вогюэ. Благодаря Валентине я понял, что материнская любовь и ласка, окружавшие меня дома, не имели ничего общего с тем, что ждало меня впереди, а еще — что ни одно завоевание не бывает прочным и окончательным, а нуждается в постоянном сохранении и упрочении.

Ян, со свойственной ему грубостью, прозвал меня «голубеньким», и, чтобы избавиться от этого прозвища, казавшегося мне очень обидным, хотя я никогда бы не смог объяснить почему, мне пришлось с удвоенной силой доказывать свою смелость и мужество, и очень скоро я нагнал страх на торговцев всего квартала. Признаюсь без хвастовства, что я выбил больше оконных стекол, украл больше фиников и халвы и позвонил в большее число квартир, чем любой другой мальчишка с нашего двора; еще я научился с легкостью рисковать своей жизнью, что потом мне очень пригодилось на войне, когда такие вещи признавались и поощрялись официально.

Мне особенно запомнилась «смертельная игра», которой мы с Яном частенько развлекались, сидя на краешке подоконника пятого этажа и вызывая восхищение наших товарищей.

Не важно, что Валентины при этом не было, дуэль шла из-за нее, и никто из нас в этом не сомневался.

Суть игры была предельно простой, но по сравнению с ней знаменитая «русская рулетка» казалась милой школьной забавой.

Мы поднимались на лестничную площадку последнего этажа и открывали окно, выходившее во двор; затем усаживались на самый краешек подоконника, свесив вниз ноги. Цинковый карниз за окном был не шире двадцати сантиметров. Игра заключалась в том, чтобы внезапным, но точным ударом так толкнуть партнера в спину, чтобы он съехал с подоконника на узкий карниз и остался на нем сидеть.

В эту смертельно опасную игру мы играли бессчетное множество раз.

Как только между нами возникал спор или без всякой видимой причины, в припадке враждебности, молча бросив друг другу вызов, мы поднимались на пятый этаж «поиграть».

На редкость рискованный и в то же время лояльный характер этой дуэли заключался, по-видимому, в том, что вы полностью полагались на благородство своего злейшего врага, так как один неверный или злонамеренный удар обрекал вашего партнера на верную смерть пятью этажами ниже.

Я и сейчас ощущаю холодок металлического карниза, на котором сидел, свесив вниз ноги, и руки своего соперника, приготовившиеся толкнуть.

Сегодня Ян — видный деятель компартии Польши. Десять лет назад мы встретились с ним в Париже на официальном приеме в польском посольстве. Я сразу же узнал его. Удивительно, как мало изменился этот мальчишка. В свои тридцать пять лет он остался таким же тощим и бледным, сохранив свою кошачью походку и злой и насмешливый взгляд. Учитывая, что мы встретились там как представители двух соответствующих стран, мы держались учтиво и вежливо. Имя Валентины при этом не упоминалось. Выпив водки, он стал вспоминать о своей борьбе в Сопротивлении, я в нескольких словах рассказал о своей службе в авиации. Мы выпили еще по стаканчику.

— Меня пытали в гестапо, — сказал он.

— Я был трижды ранен, — ответил я.

Мы переглянулись. После чего, по обоюдному согласию, поставили стаканы и устремились на лестницу. Поднявшись на третий этаж, он распахнул передо мною окно: в конце концов, мы были в польском посольстве и я был гостем. Я было уже приготовился лезть в окно, когда жена посла, очаровательная и достойная самых прекрасных поэм о любви пани, неожиданно появилась из зала. Я тут же вытащил ногу из окна и любезно поклонился ей. Она взяла нас под руки и повела в буфет.

Иногда я с любопытством думаю: что бы сообщила мировая пресса, обнаружив на тротуаре в самый разгар «холодной войны» крупного польского партработника или французского дипломата, выброшенного из окна польского посольства в Париже?

Глава XII

Двор дома 16 по улице Большая Погулянка казался мне огромной ареной, на которой я осваивал ремесло гладиатора, готовясь к будущим сражениям. Проникнув туда через старые ворота, вы видели посреди двора огромную кучу кирпича — остатки завода боеприпасов, взорванного партизанами во время патриотических боев между литовской и польской армиями; чуть дальше — уже упоминавшийся дровяной склад и огромный пустырь, поросший крапивой, где я одерживал самые доблестные победы в своей жизни. Дальше, за высокой изгородью, тянулись сады. Во двор выходили дома, стоявшие по двум соседним улицам. Справа были сараи, в которые я часто забирался по крыше, раздвинув доски. Жильцы хранили там мебель; они были забиты сундуками и чемоданами, которые я благоговейно открывал, предварительно сбив замки. Вместе с запахом нафталина от них веяло загадочной жизнью старомодных и потрепанных вещей. Кик зачарованный, я часами просиживал посреди найденных сокровищ, разбросанных по полу будто после кораблекрушения. Каждая шляпа, ботинок или шкатулка с пуговицами и медалями говорили о таинственном и неизведанном мире, о мире других людей. Боа из перьев, фальшивая бижутерия, театральные костюмы: шапочка тореадора, цилиндр, пожелтевшая невзрачная балетная пачка, выщербленные зеркала, ил которых, казалось, глядели на меня тысячи зазеркальных лиц, фрак, кружевные панталоны, разорванные мантильи, мундир царской армии с красными, черными и белыми орденскими лентами, альбомы фотографий, открытки, куклы, деревянные лошадки — обыкновенный хлам, который человечество оставляет после себя как отголосок своего жалкого и несуразного существования. Сидя на сырой земле, холодившей мне зад, я предавался мечтам, разглядывая старые атласы, сломанные часы, черные полумаски, предметы гигиены, букетики фиалок из тафты, вечерние туалеты и старые перчатки, запечатлевшие форму носивших их рук.