Выбрать главу
Глава XL

Я снова занял свое место в эскадрилье и отдался неспешной охоте на итальянские подводные лодки у берегов Палестины. Это было вполне безопасное занятие, и я всегда брал с собой корзину для пикников. Как-то раз мы атаковали у берегов Кипра всплывшую подводную лодку. Нам ее подали как на блюдечке, но мы промазали. Наши глубинные бомбы упали слишком далеко.

Я хочу сказать, что с того дня понимаю смысл угрызений совести.

Много фильмов и еще больше романов посвящено этой теме: как воина неотступно преследуют воспоминания о том, что он совершил. Я не исключение. Мне до сих пор случается просыпаться с криком, в холодном поту: я вижу во сне, как опять упустил подводную лодку. Кошмар всегда один и тот же: я промахиваюсь и не отправляю на дно двадцать человек экипажа, вдобавок итальянского — хотя мне очень нравится Италия и итальянцы. Факт простой и грубый: мои угрызения и ночные страхи вызваны тем, что я не убил, — это крайне неприятно для цельной натуры, и я смиренно прошу прощения у всех, кого оскорбило подобное признание. Я немного утешаюсь, пытаясь убедить себя, что я просто плохой человек, а другие — хорошие, настоящие — совсем не такие, и это немного поднимает мой дух, поскольку мне, помимо всего прочего, требуется верить в человечество.

Половина «Европейского воспитания» была уже закончена, и все свое свободное время я посвятил чтению. Когда нашу эскадрилью в августе 1943-го перебросили в Англию, я заторопился: это попахивало высадкой, а ведь не мог же я вернуться домой с пустыми руками. Я предвкушал радость и гордость матери, когда она увидит мое имя на обложке книги. Придется ей удовлетвориться литературной славой, за отсутствием славы Гинемера. По крайней мере осуществятся наконец, ее артистические амбиции.

Условия для литературного труда на авиабазе в Хартфорд-Бридже почти отсутствовали. Было очень холодно. Я писал по ночам в хибарке из рифленого железа, которую делил с тремя товарищами; надевал свою летную куртку и сапоги на меху, устраивался на кровати и писал до рассвета; пальцы коченели; дыхание в ледяном воздухе клубилось паром; мне не стоило никакого труда воссоздать атмосферу заснеженных польских равнин, где происходило действие романа. Около трех-четырех часов утра я откладывал ручку, садился на велосипед и отправлялся в столовую выпить чашку чая; затем поднимался в свой самолет и сереньким ранним утром вылетал на задание, навстречу мощно обороняемым объектам. По возвращении мы почти всегда не досчитывались кого-нибудь из товарищей; однажды, вылетев к Шарлеруа, мы потеряли сразу семь самолетов, пересекая побережье. Трудно было в таких условиях заниматься литературой. Правда, я не унывал: все это было для меня частью одной и той же битвы, одного и того же произведения. Ночью, когда товарищи засыпали, я снова принимался писать. Всего лишь раз я остался в хибарке один — когда Пети погиб со всем экипажем.

Небо вокруг меня пустело все больше.

Исчезли один за другим Шлезинг, Беген, Мушотт, Маридор, Губи и легендарный Макс Геди, а потом и другие ушли в свой черед: де Тюизи, Мартель, Кольканап, де Мемон, Мае. Наконец настал день, когда из всех, кого я знал со времени прибытия в Англию, остались только Барберон, два брата Ланже, Стоун и Перье. Мы часто переглядывались молча.

Я закончил «Европейское воспитание» и отправил Муре Будберг[105], дружившей с Горьким и Г. Уэллсом, рукопись. Больше я о ней не слышал. Как-то утром, вернувшись с особенно непростого задания — пришлось лететь на бреющем полете, в десяти метрах над землей, и трое товарищей в тот день разбились, — я обнаружил телеграмму от некоего английского издателя, объявлявшего мне о своем намерении перевести мой роман и опубликовать в кратчайшие сроки. Я снял шлем, перчатки и надолго застыл в своем летном комбинезоне, уставясь на телеграмму. Я только что родился.