Выбрать главу

Мать приехала попрощаться со мной в Салон-де-Прованс в уже упомянутом старом такси «рено». Приехала с уймой снеди: ветчины, консервов, банок с вареньем, сигарет — со всем тем, о чем может мечтать солдат.

Выяснилось, тем не менее, что пакеты предназначались вовсе не мне. Лицо моей матери выразило немалую хитрость, когда она протянула мне пакеты, доверительно сообщив:

— Для офицеров.

Я пришел в замешательство. Сразу представилось, какие рожи скорчили бы капитан де Лонжвиаль, капитан Мулиньят, капитан Тюрбен при виде капрала, заявившегося в канцелярию с этой данью из колбас, ветчины, коньяка и варенья, предназначенной снискать их благорасположение. Не знаю, может, она воображала себе, что такого рода бакшиш обязателен во французской армии, как это, быть может, водилось в России прошлого века, где-нибудь в провинциальных гарнизонах, но я воздержался от объяснений или возражений. Она была вполне способна схватить «подарки» и самолично отнести кому надо, сопроводив это одной из своих патриотических тирад, способных вогнать в краску самого Деруледа.

Мне с трудом удалось уберечь мать с ее настойками и пакетами от любопытства пехтуры, развалившейся на террасе кафе, и оттащить ее в сторону взлетной полосы, к самолетам. Она шла по траве, опираясь на палку, и степенно осматривала нашу летную технику. Три года спустя мне предстояло сопровождать другую важную даму, проводившую смотр нашим экипажам на аэродроме в Кенте. То была королева Елизавета Английская, и должен сказать, что у ее величества был далеко не такой хозяйский вид, с каким моя мать вышагивала перед нашими «Моранами-315» по аэродрому Салона.

Проинспектировав таким образом нашу летную технику, мать почувствовала себя немного уставшей, и мы присели в траву, на краю взлетной полосы. Она закурила сигарету, и ее лицо приняло задумчивое выражение. Нахмурившись, она о чем-то озабоченно размышляла. Я ждал. Она чистосердечно поделилась со мной своей сокровенной мыслью.

— Надо немедленно наступать, — сказала она.

Должно быть, я выглядел несколько удивленным, поскольку она уточнила:

— Надо идти прямо на Берлин.

Она сказала по-русски «Надо идти на Берлин» с глубокой убежденностью и какой-то вдохновенной уверенностью.

С тех пор я всегда сожалел, что в отсутствие генерала де Голля командование французской армией не было доверено моей матери. Думаю, что в штабе Седанского прорыва нашли бы, о чем с ней поговорить. Ей в высочайшей степени был присущ наступательный дух и редчайший дар заражать своей энергией и инициативой даже тех, кто был этого совершенно лишен. Уж соблаговолите поверить на слово: не такая женщина была моя мать, чтобы отсиживаться за линией Мажино, подставив под удар свой левый фланг.

Я пообещал ей сделать, что смогу. Она казалась удовлетворенной, потом задумчивость снова вернулась к ней.

— Самолеты-то все открытые, — заметила она. — А у тебя всегда было слабое горло.

Я не удержался и съязвил, что если все, что я рискую схлопотать в схватках с люфтваффе, это ангина, то я просто счастливчик. Она покровительственно ухмыльнулась и посмотрела на меня с иронией.

— Ничего с тобой не случится, — сказала она спокойно.

Ее лицо выражало абсолютную веру и убежденность. Можно было подумать, что она знала, что она заключила договор с судьбой и что в обмен на ее загубленную жизнь ей дали некоторые гарантии, некоторые обещания. Я и сам был в этом уверен, но, поскольку это тайное знание, устраняя риск, отнимало у меня всякую возможность геройствовать среди опасностей, ибо, обезоруживая опасности, тем самым как бы обезоруживало и меня, я почувствовал себя раздраженным и возмущенным.

— Только один летчик из десяти уцелеет в этой войне.

Она уставилась на меня с испуганным непониманием, а потом ее губы дрогнули, и она заплакала. Я схватил ее руку. С ней я редко позволял себе этот жест: только с женщинами.

— С тобой ничего не случится, — повторила она, на этот раз умоляюще.

— Со мной ничего не случится, мама. Обещаю.

Она колебалась. На ее лице отразилась внутренняя борьба. Потом она сделала уступку:

— Может, тебя ранят в ногу.

Она пыталась договориться. Однако под этим кладбищенским небом, средь кипарисов и белых камней трудно было не почувствовать, в чем состоит извечный удел мужчины, безучастный к его трагедии. Но, видя это встревоженное лицо, слушая эту бедную женщину, пытавшуюся торговаться с богами, еще труднее мне было поверить, что те меньше доступны состраданию, чем шофер Ринальди, менее участливы, чем торговцы чесноком и провансальской пиццей с рынка Буффа, — боги ведь тоже чуточку средиземноморцы. Должно быть, где-то подле нас держала весы честная рука, и окончательная мера могла быть только справедливой, ведь боги не играют с материнским сердцем краплеными картами. Вся провансальская земля вдруг запела вокруг меня голосами своих цикад, и уже без всякого сомнения я сказал: