И знают разве только я
да звезды и смородина,
как, в лес ночной со мной входя,
в смородинники пряные,
траву
руками
разводя,
идет она, что пьяная,
как, неумела и слаба,
роняя руки смуглые,
мне говорит она слова
красивые и смутные...
1957
* * *
Заснул поселок Джаламбет,
в степи темнеющей затерянный,
лишь раздается лай затейливый,
неясно, на какой предмет.
А мне исполнилось четырнадцать.
Передо мной стоит чернильница,
и я строчу,
строчу приподнято...
Перо, которым я пишу,
суровой ниткою примотано
к граненому карандашу.
Огни далекие дрожат...
Под закопченными овчинами
в обнимку с дюжими дивчинами
чернорабочие лежат.
Застыли тени рябоватые,
и прислоненные к стене
лопаты, чуть голубоватые,
устало дремлют в тишине.
О лампу бабочка колотится.
В окно глядит журавль колодезный,
15
и петухов я слышу пение
и выбегаю на крыльцо,
и, прыгая,
собака пегая
мне носом тычется в лицо.
И голоса,
и ночи таянье.
и звоны ведер,
и заря,
и вера, сладкая и тайная,
что это все со мной не зря
1957
* * *
Она все больше курит,
все меньше говорит,
то платье себе купит,
то плачет вдруг навзрыд.
И, подавая ужин,
надменна и строга,
она глядит на мужа,
как будто на врага.
И говорит: — Ну с кем,
ну с кем, скажи, ты дружишь
Ты стал другой совсем,
ты мечешься и трусишь...—
Он кофе себе пьет
с куском позавчерашним
и критиком домашним
смеясь ее зовет.
Она идет едва,
лицо в подушки прячет,
и горько-горько плачет
замужняя вдова.
1957
* * *
КАССИРША
На кляче, нехотя трусившей
сквозь мелкий дождь по большаку,
сидела девочка-кассирша
с тганом черным на боку.
В пустой мешок портфель запрятав,
чтобы никто не угадал,
она везла в тайгу' зарплату,
и я ее сопровождал.
Мы рассуждали о бандитах,
о разных случаях смешных,
и об артистах знаменитых,
и о большой зарплате их.
И было тихо, приглушенно
лицо ее удивлено,
и челка из-под капюшона
торчала мокро и смешно.
О неувиденном тоскуя,
неслышно трогая коня,
«А как у вас в Москве танцуют?»—
она спросила у меня.
В избушке,
дождь стряхая с челки,
суровой строгости полна,
достав облупленные счеты,
раскрыла ведомость она.
Ее работа долго длилась —
от денег руки затекли,
и, чтоб она развеселилась,
мы патефон ей завели.
Ребята карты тасовали,
на нас глядели без острот,
а мы с кассиршей танцевали
то вальс томящий, то фокстрот.
И по полу она ходила,
как ходят девочки по льду,
и что-то тихое твердила,
и спотыкалась на ходу.
При каждом шаге изменялась
то вдруг впадала в забытье,
то всей собою извинялась
за неумение свое...
И после —
празднично и чисто
у колченогого стола —
в избушке
под тулупом чьим-то
она, усталая, спала.
А грудь вздымалась,
колебалась
и тихо падала опять.
Она спала и улыбалась
и продолжала танцевать.
1957
* * *
История — не только войны,
изобретенья и труды,
она —-
и запахи,
и звоны,
и трепет веток и травы.
Ее неверно понимают
как только мудрость книжных гру
Она и в том, как обнимают,
как пьют, смеются и поют.
В полете лет, в событъях вещих,
во всем, что плещет и кипит, —
и гул морей,
и плечи женщин,
и плач детей,
и звон копыт.
Сквозь все великие идеи
плывут и стонут голоса,
летят
неясные виденья,
мерцают звезды и глаза...
1956
* * *
я. с
Он вернулся из долгого
отлученья от нас
и, затолканный толками,
пьет со мною сейчас.
Он отец мне по возрасту.
По призванию брат.
Невеселые волосы.
Пиджачок мешковат.
Вижу руки подробные,
все по ним узнаю,
и глаза изподбровные
смотрят в душу мою.
Нет покуда и комнаты,
и еда не жирна.
За жокея какого-то
замуж вышла жена.
Я об этом не спрашиваю.
Сам о женщине той
поминает со страшною,
неживой простотой.
Жадно слушает радио,
за печатью следит.
Все в нем дышит характером,
интересом гудит...
Я сижу растревоженный,
говорить не могу...
В черной курточке кожаной
он уходит в пургу.
И, не сбитый обидою,
я живу и борюсь.