— Вы согласны?
— Да!
— Вы хорошо обдумали свое решение?
— Да!
— Распишитесь.
«Обязуюсь не разглашать служебную информацию. В случае нарушения признаю правомерность применения ко мне высшей меры согласно статье… по законам военного времени…»
Подписываюсь.
«Обязуюсь докладывать по инстанции о любых недружелюбных контактах. В случае нарушения…»
Подписываюсь.
«Обязуюсь прервать всякие отношения с близкими и дальними родственниками и знакомыми… В случае…»
Подписываюсь.
— Только не думайте, что это формальность, — предостерег «вербовщик», — все положения, оговоренные в документах, имеют силу закона и в каждом пункте применяются буквально. Кроме того, мы оставляем за собой право любой параграф договора подтвердить действием.
Недооценил я поначалу этот пунктик. Пропустил мимо ушей. Думал, так, обычная бюрократия. А он был основой основ службы, в которой мне предстояло «трубить» всю отпущенную судьбой и начальством жизнь!
Наш договор не был стопкой бумаг, которая могла сгореть, или утратить свою силу, которую, передумав, можно было выбросить в мусорную корзину. Бумаги были лишь макушкой огромной пирамиды взаимного подчинения и принуждения. Контора умела удерживать свои кадры. И выцветшие чернила личной росписи здесь значили очень немного!
— Мужайся, курсант! — предупредил очередной кадровик-секретчик, — тебя ждут не самые приятные испытания. Ты готов?
— Да!
— Ты должен понять, что цели, которым мы служим, не разрешают прошлого. Мы не принадлежим себе. Мы всецело, со всеми потрохами с дня сегодняшнего до последнего принадлежим Учреждению. Для нас нет вчера, но только сегодня. Мы не можем позволить себе чувства, в том числе родственные. Это не совместимо с исполнением стоящих перед нами задач.
— Я понимаю!
— Ни черта ты не понимаешь! — вдруг сошел с казенного тона «вербовщик». — Постоянно, изо дня в день, до крышки гроба тебя будут ставить перед выбором. Или-или. И каждый раз с тебя будут требовать не слов, не бумажного росчерка — действия! И каждое такое действие будет все дальше вытеснять тебя из круга привычной жизни, обрезать последние пути к отступлению. Тебе разрешат больше чем прочим, но заставят платить стократ!
— Я понимаю!
— Ты готов пожертвовать прошлым?
И подчиняясь инерции игры в супермена, не в силах остановиться ценой признания собственной слабости и не представляя, чем уже завтра мне придется расплачиваться за собственное согласие, я сказал:
— Да!
— Тогда готовься к своей смерти!..
Я умер через неделю. Я умер для мира, для семьи, для друзей и, может быть, для себя самого.
Я умер.
Серую бумажку извещения, казенно-сочувствующие лица работников военкомата увидела моя мать.
«…числа …года Ваш сын погиб в результате несчастного случая при прохождении срочной службы в в/части…»
— Успокойтесь, мамаша. Сядьте, мамаша.
Крепкие солдаты крутили в тесном проеме подъезда цинковый гроб. Гроб с моим телом.
И все это — растерянность и шок матери, скребущий по стенам гроб, всхлипы младшей сестры, растерянную суету соседей, молчаливое отчаяние отца, полотенце, венки, табуретки я видел сам! Я видел все снова и снова, прокручивая пленку на экране монитора.
Ах, как профессионален был оператор! Как близко показаны глаза матери, как отчетливо слышен скорбный шепот голосов, как все натурально и в то же время художественно. Куда там «Мосфильму»! А ведь снимал он скрытой камерой!
Цинк, конечно, вскрывать не разрешили, ссылаясь на вид травмированного тела. Гроб металлической громадой встал посреди комнаты. Моей комнаты. Я видел знакомый диван, стол, книги и… собственный гроб. И снова: слезы, причитания, вой матери, скорбь знакомых, школьных друзей.
— Вы еще можете все отменить. Вы можете сказать нет. Мы найдем способ исправить… — шептал на ухо инструктор. — Вы можете…
Но отчаяние и упрямство, стыд и гордость и еще страх и какая-то безнадежная злоба стискивали мои зубы. Я не желал показать им свою слабость. Я молчал. Я молчал! И своим молчанием говорил — да!
Но мало им было пассивного согласия. Молчание для них не было знаком согласия. Согласием для них было — действие! И только оно!