Шевек забыл о Паэ и стал думать о той книге. Он не мог точно сформулировать для себя, чем она так помогла ему в работе. Большая часть приведенной в ней физики, по существу, устарела, методы были громоздки, а позиция этих инопланетян часто была просто неприятной. Террийцы были интеллектуальными империалистами, рьяными стеностроителями. Даже Айнсетайн, родоначальник теории, чувствовал себя вынужденным предупредить, что его физика охватывает только физическую модальность и не затрагивает никакую иную, и не следует считать, что она подразумевает метафизическую, философскую или этическую модальность. Что, конечно, внешне справедливо, но ведь он использовал число, мостик между духом и материей. «Число Неоспоримое», как называли его древние основоположники Благородной Науки. Применить математику в этом смысле означало применить модальность, которая предшествовала всем остальным модальностям и вела к ним. Айнсетайн знал это; с подкупающей осторожностью он признавался, что, как ему кажется, его физика действительно описывает реальность.
Чужое и знакомое: в каждом движении мысли террийца Шевек улавливал это сочетание, и оно его постоянно увлекало. И было ему близко — потому что Айнсетайн тоже искал объединяющую теорию поля. Объяснив силу притяжения как одну из функций геометрии пространства-времени, он попытался распространить этот синтез также и на электромагнитные силы. Но не сумел. Уже при его жизни, и еще много десятилетий после его смерти, физики его родной планеты, отвернувшись от его усилий и его неудачи, разрабатывали великолепные несвязности квантовой теории с ее высоким технологическим выходом и наконец сосредоточили свои усилия исключительно на технологической модальности, так что это кончилось тупиком — катастрофической несостоятельностью воображения. А ведь первоначальная интуиция их не обманывала: в их отправной точке прогресс заключался именно в той неопределенности, с которой не хотел примириться старый Айнсетайн. И его неприятие было столь же правильным — в конечном счете. Только он не располагал инструментами, чтобы это доказать — переменными Саэбы и теориями бесконечной скорости и комплексной причины. В тау-китянской физике его объединенное поле существовало, но существовало на условиях, которые он, возможно, не согласился бы принять; потому что для его великих теорий была необходима скорость света как ограничивающий фактор. Обе его Теории Относительности и через столько веков не утратили своей красоты, правильности и полезности, а ведь обе они основывались на гипотезе, доказать правильность которой было невозможно; неправильность же ее в некоторых условиях не только могла быть доказана, но и была доказана.
Но разве теория, правильность всех элементов которой доказуема, не является тавтологией? В области недоказуемого или даже того, что может быть опровергнуто, лежит единственный шанс вырваться из круга и пойти вперед.
А в этом случае так ли уж важна недоказуемость гипотезы истинного сосуществования — проблема, о которую Шевек отчаянно бился головой все эти три дня, а по существу — все эти десять лет?
Он ощупью искал несомненности, рвался к ней, как будто это было нечто, чем он мог владеть. Он требовал надежности, гарантии, которая не может быть дана; и которая, если бы и была дана, стала бы тюрьмой. Просто приняв за аксиому реальность истинного сосуществования, он сможет свободно пользоваться прекрасными геометриями относительности; и тогда можно будет пойти дальше. Следующий этап был совершенно ясен. С сосуществованием последовательности можно будет справиться при помощи ряда преобразований Саэбы; при таком подходе антитеза между последовательностью и присутствием перестает быть антитезой. Фундаментальное единство точек зрения теорий Последовательности и Одновременности становится ясным; понятие интервала служит для связи статического и динамического аспектов вселенной. Как он мог десять лет в упор смотреть на реальность и не видеть ее? Теперь можно будет двигаться дальше без всяких затруднений. Да он, собственно, уже и двинулся дальше. Он уже пришел. Он увидел все, что было еще впереди, уже при первом, казалось бы, случайном, беглом взгляде на этот метод, взгляде, которым он был обязан своему пониманию, причиной неудачи в далеком прошлом. Стена рухнула. Теперь он видел все отчетливо и целиком. То, что он видел, было просто — проще всего остального. Это была сама простота — а в ней содержалась вся сложность, вся перспектива. Это было откровение. Это был свободный путь, путь домой, свет.
На душе у него стало, как у ребенка, который выбегает из темноты на солнечный свет. Конца не было, не было…
И все же, при всем чувстве беспредельного облегчения и счастья, он трясся от страха; руки у него дрожали, глаза слезились, словно он посмотрел на солнце. В конце концов, плоть не прозрачна. И странно сознавать, что ты достиг цели своей жизни.
Но он все смотрел и смотрел, и шел все дальше и дальше, с той же самой детской радостью, пока вдруг не оказалось, что он не может сделать ни шагу дальше; и тогда, сквозь слезы оглядевшись вокруг, он увидел, что в комнате темно, а высокие окна полны звезд.
Великий миг прошел; он видел, как он уходит. Он не пытался цепляться за него. Он знал, что он — часть этого мгновения, а не оно — часть его. Он был в его распоряжении.
Через некоторое время Шевек встал на дрожащие ноги и включил лампу. Он немного побродил по комнате, дотрагиваясь то до переплета книги, то до абажура лампы, радуясь, что вернулся, что опять находится среди знакомых предметов, опять в своем мире — потому что в тот момент разница между этой планетой и той, между Уррасом и Анарресом была для него не больше разницы между двумя песчинками на морском берегу. Не было больше бездн, не было стен. Не было больше изгнания. Он увидел основание вселенной, и оно было надежным.
Медленной и не очень твердой походкой Шевек вошел в спальню и, не раздеваясь, рухнул на кровать. Он лежал, закинув руки за голову, время от времени обдумывая то одну, то другую деталь еще предстоявшей ему работы, охваченный торжественной и счастливой благодарностью, которая постепенно перешла в светлую задумчивость, а по том — в сон.