Шевек приехал с багажом: ободранным фибровым чемоданчиком, на котором черной тушью было выведено его имя; все анаррести брали с собой в дорогу такие чемоданчики, из оранжевой фибры, исцарапанные, помятые, а в них — бумаги, сувениры, запасную пару сапог. В его чемоданчике лежала новая рубашка, которую он взял, когда проезжал через Аббенай, пара книг, бумаги и странный предмет, который, когда лежал в чемодане, казалось, состоял из множества плоских проволочных петель и нескольких стеклянных бусин. На второй вечер после приезда Шевек с довольно таинственным видом, показал его Садик.
— Ожерелье, — благоговейно сказала девочка. В небольших городах люди носили довольно много украшений. В искушенном Аббенае люди больше ощущали разлад между принципом не-владения и стремлением украсить себя, поэтому там пределом, допускаемым хорошим вкусом, были колечко или брошка. Но в других местах никто не задумывался о глубинной связи между эстетикой и приобретательством; люди беззастенчиво увешивались украшениями. В большинстве районов был свой ювелир-профессионал, работавший ради любви и славы, а также и ремесленные мастерские, где можно было самому сделать украшение по своему вкусу из имевшихся скромных материалов — меди, серебра, бусинок, шпинелей и гранатов и желтых алмазов Южного Взгорья. Садик не приходилось видеть особенно много хрупких блестящих вещиц, но ожерелье она видела, а потому сразу узнала.
— Нет; вот смотри, — сказал отец и торжественно и ловко поднял загадочный предмет за нитку, соединявшую проволочные петли. Вися у него в руке, предмет ожил, петля стала свободно вращаться, описывая, одна внутри другой, круги в воздухе, стеклянные бусины засверкали в свете лампы.
— Какое красивое! — сказала девочка. — Что это?
— Это подвешивают к потолку; гвоздь есть? Ну, ладно, сойдет и крючок для одежды, а потом я возьму со склада гвоздь. Знаешь, Садик, кто это сделал?
— Нет… ты?
— Она. Мать. Она сделала. — Он повернулся к Таквер. — Это — мой любимый, который висел над письменным столом. Остальные я отдал Бедапу. Я не собирался их оставлять этой старой… как ее там… завистнице с того конца коридора.
— А… Бунуб! Я о ней сто лет не вспоминала! — Таквер неуверенно засмеялась. Она смотрела на динамический объект так, словно боялась его. Садик стояла и молча глядела, как он беззвучно вращается в поисках равновесия.
— Вот если бы, — осторожно сказала она наконец, — мне можно было бы одну ночь пользоваться им над кроватью, в которой я сплю в общежитии.
— Я тебе сделаю такой, родная. На все ночи.
— Таквер, ты их правда умеешь делать?
— Ну… раньше умела. Я думаю, тебе я сумею сделать.
Теперь на глазах Таквер стали ясно видны слезы. Шевек обнял ее за плечи. Оба они все еще были взвинчены, напряжены. Садик секунду смотрела спокойным, внимательным взглядом, как они стоят, обнявшись, а потом снова стала разглядывать «Занятие Необитаемого Пространства».
Когда по вечерам Шевек и Таквер оставались одни, они часто разговаривали о Садик. У Таквер не было близких друзей, поэтому она была немного слишком поглощена дочерью, и материнское честолюбие и материнские тревоги часто брали верх над ее сильным здравым смыслом. Это было ей не свойственно; ни конкуренция, ни излишнее стремление защитить не были сильными побуждениями в жизни анаррести. Присутствие Шевека давало ей возможность выговориться и тем избавиться от своих тревог. В первые вечера говорила в основном она, а он слушал, как слушал бы музыку или журчание ручья, не пытаясь отвечать. Последние четыре года он мало разговаривал; он отвык вести разговор. Таквер освободила его от этого молчания, как раньше, как всегда. Потом он стал говорить больше, чем она, но только если она отвечала.
— Ты помнишь Тирина? — спросил он однажды ночью. Было холодно; наступила зима, и в комнате — самой дальней от топки барака — даже при широко открытой заслонке никогда не бывало особенно тепло. Шевек надел очень старую, застиранную рубашку, чтобы не застудить грудь, потому что любил сидеть в постели. Таквер, на которой ничего не было надето, до ушей укрылась одеялом.
— Что стало с оранжевым одеялом? — спросила она.
— Ишь, собственница! Я его оставил.
— Завистнице? Как грустно. Я не собственница. Я просто сентиментальная. Это было первое одеяло, под которым мы спали.
— Нет, не первое. Каким-то мы, наверно, укрывались в Нэ-Тэра.
— Если и укрывались, я этого не помню, — засмеялась Таквер. — О ком ты спрашивал?
— О Тирине.
— Не помню.
— В Региональном Институте. Смуглый такой, курносый парень…
— Ах, Тирин! Ну, конечно. А я думала про Аббенай.
— Я его видел на Юго-Западе.
— Ты видел Тирина? И как он?
Шевек некоторое время молчал, водя пальцем по узору одеяла.
— Помнишь, что нам рассказывал о нем Бедап?