«Дорогой папочка!
Я живу в пансионе. Воспитательницы тут добрые, мальчики и девочки тоже, кроме одной девчонки, которую зовут Моника. У нее иногда бывает такая болезнь, что ей несколько дней нельзя купаться, тогда все замечательно. Я живу тут в пансионе. Очень хочу, чтобы ты приехал меня навестить и научил плавать. Надеюсь, в Париже хорошая погода и у тебя в театре все в порядке. Пожалуйста, пришли мне что-нибудь в подарок и положи в посылку сигареты.
Целую тебя много-много раз…»
Что ж, ничего страшного, никаких откровений из уст ребенка и никаких отравленных стрел в сердце, которые дети иной раз посылают невзначай, но метко. Только чуть больнее обычного царапнуло душу сознание: как же нелепо устроена жизнь, — вот и все, что почувствовал Фуке, когда прочел это письмо. Но тут же у него мелькнула мысль, от которой кровь застучала в висках: «Если я сейчас покажусь и она увидит меня совсем рядом, то поверит, что ее молитва услышана, и решит, что я — как Бог: меня призывают — я являюсь». Страшный соблазн, которому он не раз уступал, когда при определенных, всегда одних и тех же, обстоятельствах приобретал власть над Жизель, Клер или кем-нибудь еще. Все видеть и знать о других, но оставаться невидимым и недосягаемым, не отвечать ни на мольбы, ни на звонки, ни на письма — такова тактика безвольного вседержителя-пропойцы. Погрязнув в малодушии и лжи, Фуке пытался представить это бессильное увиливание от всех обязательств как аскетическую покорность Божьему промыслу и мудрое смирение. Конечно, Господа на мякине не проведешь, но отчего не подбросить Ему наудачу такую идейку.
Мальчики и девочки сидели двумя отдельными островками, их разделяли воспитательницы в строгих шляпках. Длинный солнечный луч высвечивал на мальчишеской половине голову Франсуа, выделявшегося среди других высоким ростом и широкими плечами. Интересно, кто его родители, подумал Фуке и тут же мысленно переместился к Мари на другую чашу весов, чтобы сделать ее потяжелее. Быть может, истинный Господь сжалится и снизойдет к такой малости, как счастье ребенка, обделенного им с рождения. Удивительно, но Фуке чувствовал, что ему как-то особенно близок и Франсуа. Этот мальчик, с уже почти мужской статью, в почти такой же, как у него самого, замшевой куртке, мог быть его сыном, и Фуке пожалел, что не существует никаких телесных примет, никаких отличительных признаков, которые позволяли бы претендовать на отцовство по духу. Бывают люди одного клана, это ясно, но есть старшие и младшие по чину. Вот хоть Кантен! Сразу видно ветерана, пусть он и делает вид, будто не придает значения своим заслугам. Мысли Фуке забрели на кривую дорожку, ему грезилось, что все преграды рухнули и Кантен, рыгая, как Везувий, виснет на его руке, выписывает ногами вензеля и гогочет во все горло; на этой дорожке он, Фуке, станет бесом-искусителем.
Конец службы, как всегда, прошел в ускоренном темпе. И вот уже ученики пансиона Дийон выстроились парами в начале проспекта Императрицы и двинулись в путь. Небольшая остановка у кондитерской Томине: надо забрать старшую мадемуазель Дийон, Викторию. К восьмидесяти годам молельные скамьи стали для нее тесноваты, и она пережидала службу здесь, где ей был открыт неограниченный кредит. Двум воспитанницам достается сомнительная честь: вместе с компаньонкой подпихивать старую барышню на подъеме к Чаячьей бухте. Народу на площади еще меньше, чем обычно, — охотники за городом. Разъезжаются по окрестным виллам автомобили, которыми управляют надменные молодые особы с каменными лицами индейских вождей. Фуке тоже пора возвращаться в гостиницу, на сегодня хватит.