Выбрать главу

В общем, критике членов редколлегии не подверглись лишь картины полярной зимы, все остальное поочередно осуждалось и защищалось. Я растерялся: кто прав?

Симонов подвел итоги:

— Что же, товарищи, мнения высказаны искренние и убедительные. Роман будем печатать. Автору посоветуем учесть все критические замечания и выполнить все, что ему порекомендовали.

Я вышел вместе с секретарем редакции Борисом Германовичем 3аксом. Мы с ним почти подружились, пока я жил в его пустой (он переселился к дочери) квартире в одном из переулочков Тверского бульвара. Закс спросил:

— Как вам показалось на редколлегии, Сергей Александрович?

От волнения я ответил чересчур громко:

— Мне показалось, что я присутствовал на производственном активе обитателей сумасшедшего дома.

Закс сделал испуганные глаза. Я оглянулся. Позади шагал Симонов. Он, несомненно, слышал мою реплику. На его лице сияла улыбка — насмешливая и сочувствующая.

Теперь, завершив свое длинное отступление, возвращаюсь к основной теме. Симонов предписал Константину Воронкову, тогдашнему организационному секретарю Союза писателей, обеспечить меня местом в Доме творчества. Воронков вручил мне направление в «Голицино» (это примерно в сорока километрах от Москвы).

Голицинским Домом творчества заведовала Донцова (или Гонцова?), могучая дама, очень деятельная, очень хозяйственная и очень авторитетная среди писателей. Некоторое время она была «под немцами» (когда те захватили Подмосковье), но это не повлияло на ее административ­ное положение — видимо, даже ретивые «бдюки» не обнаружили за ней заметной вины. А дом был невелик — несколько комнатушек на двух этажах, столовая с одним огромным овальным столом, за ним одновременно раз­мещались все творящие обитатели Дома творчества — человек десять. За пищей и ритуалом размещения следила сама Донцова. Еда была сравнительно вкусна (особенно салаты из моркови и яблок, посыпанных сахаром), а обеденный церемониал строг: никому и в голову не могла прийти озорная мысль усесться не на свой, навечно установленный, стул или вольно налить себе из супницы борща, не дожидаясь, пока все придут и рассядутся.

— Вам представляется лучшая комната, так сказать — единственный наш люкс, — строгим голосом порадовала она меня. — Потому что пожелание Константина Михайловича Симонова и прямое предписание товарища Воронкова. А сидеть за столом будете впереди с краю, это место на все время ваше.

— Тоже люксовое? — попытался сострить я. Но она не приняла шутки. Она взглянула на меня так укоризненно, что мои потенциальные остроты замерзли. Место с краю стола и впрямь числилось люксовым.

В Доме творчества, как я уже писал, было восемь-десять обитателей. Отчетливо помню Артема Захаровича Анфиногенова, военного летчика, переквалифицировавшегося в писатели, заведовавшего тогда научным отделом в Литгазете — мы быстро сошлись, с тех пор он навсегда стал моим добрым другом; Виктора Алексеевича Ардова, скрывавшего уродливость подбородка французской бородкой и не таившего своего умного, острого и хлесткого языка; Наталью Ильину, высокорослую даму из харбинских реэмигрантов, на первый взгляд довольно тихую и умную и, как впоследствии выяснилось, блистательно ироничную, отнюдь не уступавшую Ардову ни в острословии, ни в беспощадном сарказме (она только входила в литературу, ее роман о харбинцах еще томился в «Новом мире», я, во всяком случае, о ней до Голицина ничего не слыхал); маленькую старушку из реабилитированных, еще не оправившуюся от многолетней жизненной трепки, — кажется, критика или литературоведа; и еще старичка Николая Николаевича Гусева, бывшего секретаря Л.Н. Толстого — Гусев трудился над воспоминаниями о своем шефе.

Как-то образовалось трио — Анфиногенов, Ардов и я. Анфиногенов развлекал нас событиями своего военного бытия и очередными литературными новостями. Ардов острил, вспоминал старых писательских друзей-недругов, живописал свое отношение к тем и другим и радовался, что временами находила коса на камень. Например, рассказывал, что, написав эпиграмму на своего друга композитора Мдивани: