3
Сегодня утром я проснулся со смутным ощущением, что упускаю нечто важное, будто мне ссужены время и свобода не затем, чтобы я метался по волнам уличной революции, а для чего-то более значительного – например, потрясений, которые происходят в умах, то, чего никто не видит: не разбитые витрины, но разбитые сердца! Если бы я мог стать призраком, если бы мог проникать в души людей, считывать с покрова вещей их истории…
В редакцию телеграфировали мои знакомые из Нантера: собирают всех репортеров и журналистов; хотят, чтобы я принял участие в митинге у Триумфальной арки; будут ждать меня у метро Гюго. Их было человек пятнадцать, мы пешком направились на площадь Звезды. Их лидер, Филипп по прозвищу Фидель, сухопарый студент лет двадцати, с которым я уже разговаривал в Нантере, всю дорогу не умолкал, он был в невероятно возбужденном состоянии. Во время нашей первой встречи он мне показался вполне рационально мыслящим, и говорил он не так быстро; в этот раз Фидель щебетал, как воробей, я почти ничего не понимал, к тому же он говорил только одной частью лица, с сигареткой в углу рта, меня это раздражало. Они торопились. Их флаги привлекали внимание, со всех сторон летели крики. Площадь у Триумфальной арки усыпана листовками. Народу тьма. Я открыл рот… «Филипп, это невозможно!» Он усмехнулся: «Это Париж, тут все возможно. Мы делаем историю для всего мира!» О, сколько гордости за родной город! Я улыбнулся… но будь я парижанином, ответил бы я как-то иначе? Я бы тоже нашел себе какого-нибудь простофилю-журналиста и самодовольно выплескивал бы из себя лозунги. Я быстро потерял Филиппа в толпе. Впрочем, я в нем больше не нуждался. Происходящее говорило само за себя. Флаги, транспаранты, свернутые и развернутые. Парни и девушки в майках с нарисованными на них иероглифами – наверное, маоисты. Солнце. Дружелюбный прохладный ветерок. Пение «Интернационала»… скрипки, гитары, гармоники… Я ходил в толпе, задавал вопросы, слушал, записывал… Скоро стало ясно, что ничего путного собрать не удастся: никто толком не знал, почему тут оказался, точно их разбудила неведомая сила и погнала на манифестацию. Все были разгневаны жестокими действиями церберов. Смешной лысый работник профсоюза энергично нес марксистскую ахинею. Показалось забавным. Нет, ерунда. Сумасшедший (и антисемит к тому же). Все ясно, выключаю магнитофон, merci bien, monsieur. Подпрыгивая и напевая, студентки требуют немедленного прекращения войны во Вьетнаме, освобождения своих товарищей из Санте… Вывести жандармов из Латинского квартала! Вся власть студентам! Требования и лозунги… Песни, стихи, поцелуи… И так до глубокой ночи, а утром меня задержали. Магнитофон разбили. Скрутили руки и засунули в «panier à salade»[32], не сопротивлялся, но все равно получил несколько хорошеньких тычков. До утра проторчал в набитой до отказа камере. Одни студенты. Гвалт, курево, гвалт. Всю ночь как в поезде. Даже покачивало под утро. К полудню начали выводить, регистрировать и – что меня очень удивило – выпускать. Дошла очередь до меня.
– Кто такой? Имя, профессия…
– Такой-то, такой-то. Репортер.
– Репортер! – крикнул полицейский в коридор. Откуда-то донеслось:
– Кто? Мародер?
– Нет! Репортер!
– А, ну, давай его сюда!
По пути к дежурному участковому – или куда там меня вели – я попался на глаза тому следователю, который приходил к нам в редакцию.
– О, мсье русский журналист! – обрадовался он. – Стойте, стойте. Я его знаю. Он идет ко мне. Пошли, пошли!
В кабинете следователь дал мне сесть, налил воды, предложил сигарету. Я вежливо благодарил. Мне это все осточертело. Я хотел домой. У меня ноги горели, тряслись от усталости. Простоять всю ночь!