А гул то затихнет, то вновь приблизится. Значит, не по прямой едут, петляют. Начинаю соображать: раз прямой дороги не знают, может, не охрана, а кто залётный. Кинулась огонь в доме тушить — если и впрямь чужие, не заметят да мимо проскочат. Только поздно сообразила. Минут через пятнадцать подъехали. Стучат в ворота. Чему быть, того не миновать, — открыла. Собак так и не спустила — их-то за что понапрасну губить?
Вижу, газик тусклыми фарами на забор светит. И низенький паренек лет двадцати пяти в кожаных куртке и кепке перед калиткой сапогами на морозе притоптывает. Да еще пустым ведром себя по спине околачивает. И такой вид разухабистый — чистый опер. Шарю глазами по кожанке, ищу, где оружие запрятано.
— Что, мамаша, — спрашивает, — не подкинешь водички, в радиатор залить? Заблудился на охоте.
Значит, всё-таки не по мою душу. Пронесло на сей раз. Господи, Боже мой, слава тебе, Всевышний! И не соображаю, что вслух молюсь. В первый раз в жизни. Я ведь и до того, и после того — атеистка прожженная. А тут, видать, уверовала ненадолго. Опомнилась, только когда у него щека задергалась:
— Ты чего блажишь-то, старая?
«Блажишь» — это я бы ему спустила. А вот за старуху обиделась. Хотя, в сущности, ею и была, — тётка ткнула в сторону фото. — Отобрала ведро, калитку перед носом на щеколду затворила — он-то хотел следом втиснуться, — налила воды, заново открываю калитку, и — ведро из рук! Позади разбитного паренька стоит медведь и мерно раскачивается. Ну не то чтоб совсем медведь, но ростом и осанкой — один в один. К тому же весь в меху, от волчьей шапки до собачьих унт.
Должно быть, остолбенела я. Потому что паренек этот, язва, заухмылялся. На ведро пролитое поглядел с сожалением, головой с ехидцей покачал: плоховато-де с нервишками, хозяйка. Потом скосился на медведя и говорит:
— Пусти-ка ты нас погреться. Подмерзли малёк. Да не бойся, мы не кусаемся.
Не догадывался он, что кусачих я куда меньше боюсь. Я б, может, и прогнала. Тем более по инструкции любой контакт заключенных с вольными запрещён. Надо б сказать, что зэчка я. Сами пулей развернутся. А что, если, наоборот, решат: раз бесправная, всё дозволено? Да и видно, что намерзлись. Впустила, конечно.
Входят в дом. Медведь при свете, как шапку стянул, в человека превратился. Только рост остался медвежий — за два метра. Лицо крепкое, каменноскулое. А глаза — махонькие, но до чего живые и теплые. Как в них заглянула, отлегло, — с этой стороны беды не будет. Не понравилось, правда, что повел себя больно по-хозяйски. Прошелся вразвалочку, оглядел небогатую обстановку да хилую утварь, второму кивнул, и тот — тотчас из дома. Я было обеспокоилась — никак что удумал. Но напрасно — опустился на табурет и будто врос. Сидит, молчит да меня в упор разглядывает — из-под платка вылущивает. А унты-то в снегу. И снег, вижу, подтаивать начал. Ну, какая у тебя тетка чистюля, сам знаешь. Сказать ничего не сказала, но зыркнула от души. Думала, взовьется. А он вместо этого затылок лапищей почесал и так обескураженно улыбнулся, — если и появилась во мне злость, исчезла тут же. Ну как на такого Медведика сердиться!
При этом прозвище какая-то неясная догадка всколыхнулась во мне. Что-то смутно знакомое, где-то слышанное. Возбуждение моё тетка подметила, но то ли не обратила внимание, то ли не сочла нужным отвлекаться.
— Так вот, сидим. И всё это время во мне свербит: надо, наконец, признаться, кто я. То, что Медведик этот — большое начальство, поняла сразу. В зону пропуск на охоту кому попало не дадут. Только контакт с политической зэчкой — это вам не сайгачья охота. Коснись чего, не поглядят, что начальствою Медведей, их ведь тоже собаками травят. Только собралась с духом, второй возвращается, из машины корзину с продуктами тащит. И чего там только не было, мама дорогая! Колбаса, сыры, икра даже черная. Ну и водка, конечно.
Вот ведь интересно. Когда меня арестовали, следователь-стервишко недели через две пытку удумал: на допросе вытащил колбасу, мясо и давай кусманами наяривать. Я тогда в него пепельницей запустила — так боялась колбасу схватить. А тут шесть лет отсидела, стол от продуктов ломится, каких с тридцать восьмого не видела. Сами предлагают. А я креплюсь. И глаза отвожу, чтоб не выдать, насколько голодна. Гордость отчего-то обуяла.
Медведик меж тем молча посапывает, чесночную колбасу ломтями в рот запускает да водку лупит стаканами. Один Володька — он представился — разговор поддерживает:
— Не страшно одной в степи? И чем же это люди так досадили, что от всех подальше в вольноопределяющиеся подалась?