Ножки стула скрипят по полу. Зубы, кажется, скрипят не тише.
— Шейна, — усталость за мгновение сменяется предостережением, звучащим громче и отчетливее.
— Извини, Мег, но в этот раз тебе достался паршивый подопечный, — слова похожи даже не на пули, на комки грязи, разлетающейся во все стороны от колес проехавшей на слишком высокой скорости машины. — Потерпи совсем немного, и я стану проблемой славной четы Смит. Уверена, они быстро придумают, как сделать так, чтобы я перестала ей быть.
Пальцы впиваются в апельсин, сжимают его так сильно, что Шейна почти уверена — сейчас кожура не выдержит, брызнет соком на несколько шагов, останется желтыми кляксами на светлой рубашке Меган…
Апельсин взлетает в воздух, снова ложится в хватку пальцев — уже мягче, уже чуть слабее.
Ремень сумки впивается в плечо — слишком сильно, как если бы… — и Шейна оборачивается, успевает подхватить стул, который задела.
— Шей! — детский голос звенит от двери в столовую, торопится к ней быстрыми шагами — и останавливается, не приблизившись вплотную.
Зубы не разжимаются, не позволяют губам дрогнуть хоть на немного — ни улыбки, ни приветствия. Основание ладони впечатывается в дверь, распахивает ее настежь, ручка глухо бьет по стене.
— Ты ее обидела, — детский голос слышится где-то за спиной, насупленно и будто исподлобья, тонет в звуке громких шагов, в шелесте куртки.
Сумка задевает что-то темное, вплетает в громкие шаги знакомый тихий звон — черный драп, резной металл на поясе. Ладонь невольно — инстинктивно — тянется к пряжке, стискивает ее, прерывая звук, запинается пальцами о край кармана.
В запрокинутой голове Эштон Фрэнсис Уэйд смотрит осуждающе и скрещивает руки на груди.
— Этот ребенок ведет себя совершенно неподобающим образом, — губы двигаются бесшумно, обращаясь к тому, кто вспомнился сейчас так ярко, будто вот-вот выйдет из-за угла. — Прости, пап. Я верну, как только смогу.
Пальцы скользят глубже, выдергивают центральную из согнутых пополам бумажек, тут же прячутся уже в своем кармане.
Уже можно разглядеть не только улыбки на лицах четы Смит, но и не то сверток, не то коробку с огромным красным бантом, торчащим в окне машины и фигурку рыжеволосой женщины с огромным тортом в руках на приборной панели. Уже можно расслышать какую-то познавательную болтовню о, кажется, пингвинах, — это ведь у них самец высиживает яйца? — которая обрывается, стоит только Дэвиду Смиту захлопнуть темно-синюю дверцу.
Уже можно считать шаги — считать последние секунды хода, на котором она проиграла.
— А они могут?.. — тихий вопрос слышится совсем рядом, касается ее плеча своим, на мгновение соединяет похожие по цвету куртки.
— Они копы, — равнодушие и усталость в собственном голосе кажутся похожими на снегопад в безветренную погоду. — Они что угодно могут.
Идущая рядом женщина оглядывается, шикает что-то неразборчивое; Рита продолжает что-то тараторить, радостно и почти без остановки, наверное, уже в красках описывая, какое славное у них будет Рождество, и что Санта совсем-совсем не сказочный, а всамделешний, иначе как могло получиться, что они с Шейной и правда стали сестрами?
Ей бы тоже хотелось смеяться в голос или хотя бы улыбаться… Черт побери, да хотя бы просто оттаять и не выглядеть сейчас даже не человеком, а роботом, которого ведут на казнь, на перепрошивку, на утилизацию — знать бы еще, что для создания из металла и пластика будет страшнее и необратимее?
— Эгей, привет, малыш! — Дэвид Смит легко подхватывает Риту на руки, поднимает в воздух так легко, словно она не более чем крохотная пушинка на ладони великана среди великанов.
— Здравствуй, Шейна, — Эмма Смит улыбается сдержанно и даже не пытается обнять ее, не тянет руку в знак приветствия, но и не переминается на месте, остается уверенной и сильной. — Наверное, ты не слишком рада, что мы вот так выдернули тебя с последнего занятия.
— Мы просто решили, что было бы правильно встретить Рождество всем вместе, как семья, — заканчивает ее мысль Дэвид, легко щелкая Риту по носу, отчего та заходится радостным смехом.
— Я вас ненавижу, — наверное, если бы в какой-то из сказок снег мог говорить, то именно такой голос был бы у белой крупы, падающей с неба в сильный мороз, когда крупные и некогда пушистые хлопья становятся крохотными и острыми. — За то, что вы убили мою семью.