Выбрать главу

      Каблуки оставляют на снегу круглые следы — разворот на месте, широкие шаги сквозь поток спешащих к желтому автобусу детей.
      За спиной дважды хлопает дверца — с небольшой паузой между звуками, словно сначала Эмма Смит закрыла ее за Джей, а потом и сама села в машину, чтобы не мерзнуть, пока они ждут ее.
      Мысли мечутся в голове осколками цветных стекол — то складываются в цельную, но пеструю картину, то снова разлетаются на множество кусочков с неровными краями, соединить которые кажется просто невозможным.
      Недавние планы рассыпаются не то песчаным, не то снежным замком — на крупицы, на однотонную массу, в которой уже и не угадать форму, которую они недавно составляли. 
Глухо стучит металл, пальцы поддевают шершавый ремень — она могла бы сейчас сбежать: просто свернуть к черному входу, выскользнуть на задний двор и попробовать затеряться в толпе, или не выходить на улицу сразу же, а затаиться в одном из кабинетов, потом перейти в другой, потом в третий и так до тех пор, пока ее не решат искать вне школы. Наверное, она могла бы даже придумать еще какой-то вариант, но это если бы Джей и Рита не сидели сейчас в темно-синей машине.
      Дверь шкафчика закрывается почти бесшумно, едва слышно шуршит куртка, когда на нее ложится толстый тканевый ремень. Ладонь замирает на гладком металле, прижимается к нему так сильно, словно хочет срастись — чтобы никто не смог сдвинуть ее с места, чтобы можно было не идти на улицу, чтобы можно было…
      Ладонь вздрагивает, отталкивается от металла, будто напуганная странным хлопком снаружи; лопатки мгновенно сходятся вместе под курткой — показалось, она просто накрутила себя настолько, что боится почти любого резкого звука.
      Ботинки разворачиваются на месте, как только следом за хлопком, который запросто мог оказаться просто не вовремя лопнувшей шиной или слишком ранней петардой, слышится высокий, почти срывающийся в визг, крик.
      Крик становится громче, распадается на множество голосов — с каждым шагом, с каждым ударом сердца, которое застыло где-то в горле, застряло там даже не камнем, а куском желе, который невозможно ни протолкнуть глубже, не выплюнуть.

      Крик застывает протяжным воем уже на собственных губах, стоит ей только оказаться на крыльце школы, стоит ей только…
      Желтая клякса школьного автобуса и темно-синяя капля машины слились в одно огненно-рыжее пятно, растекшееся вдоль дороги, пачкающее снег и несколько фигур, так похожих на кукольные, в одной из которой можно слишком легко узнать…
      Кто-то толкает ее в плечо, заставляет пошатнуться, спрыгнуть с крыльца, чтобы устроять и не растянуться на присыпанном белым камне.

      Рыжее на белом смотрится невероятно нелепо — неуместно, неправильно, неестественно.
      Примерно также, как и чужие слова: “Мар, твоя там странная какая-то, на улицу пошла с подружкой, мелюзгой и кем-то из ваших”.
      Рыжее на белом смотрится как чистый страх, почти перешедший границу ужаса.
      Впрочем, белое уже сменило свой цвет, по нему уже растекся едкий дым алых и черных потеков, — как вода, в которую окунули кисточку, чтобы смыть с нее краску.
      Рыжее бежит вперед, торопится, расталкивает тех, кто попадается на пути, вцепившись, прикипев взглядом к огненно-рыжей, чернеющей ладони по другую сторону толстого стекла.
      Крики и треск сливаются в один безумный звук, сильной рукой пережимают горло, не позволяя ни дышать, ни звать по имени. Зато совершенно не мешают рыжему ударить по небольшому синему ящику, ударить несколько раз, заваливая его на белое. И тут же подхватить, не чувствуя, как влажные от страха ладони прилипают к металлу.
      Синее врезается в стекло острым углом, раз за разом, целится в чернеющую в огненно-рыжем ладонь, целится в огромные серые глаза, в уже не длинные и не светлые пряди. Раз за разом, добавляя стеклу по несколько трещин за каждый удар, заставляя его звенеть, заглушая этим звуком все остальные.
      Стекло осыпается, плюется мелкими осколками и огненно-рыжим, которое тут же ластится к куртке, ползет выше по гладкой ткани.
      Рука ныряет внутрь, ведет пальцами по мягкому, похожему на жвачку пластику, ищут выступающую ручку — если открыть дверь, все можно будет исправить, если открыть ее прямо сейчас, то все еще может быть хорошо, то еще можно успеть, чтобы хоть что-то было хорошо...
      Оставшиеся в основании окна осколки режут расплавленную ткань, кажется, даже впиваются в кожу, оставляют за собой полосы закипающей, высыхающей от жара крови — он не чувствует. 
      Спина упирается во что-то твердое и почти ровное, глухая боль бьет в голову почти так, как синее совсем недавно било по стеклу.
      Крик рвется с губ беззвучным движением, пытается подняться с заснеженного асфальта, пытается оттолкнуть того, кто держит его, кто сыпет на него белое — или вдавливает его в белое, пытаясь погасить огненно-рыжее.

      Шипит и плавится снег, растекается вокруг темным дымом, забивается в нос вонью горелой плоти, звенит в голове чужим, вжатым в белый холод отчаянием…
      “Шейна!”
      Ноги срываются с места, не скользят и не спотыкаются. Ноги отталкиваются от промерзлой земли, перекидывают тело через забор, на мгновение замирают уже с другой его стороны, прежде чем продолжить движение.
      Страх гонит дальше, страх не позволяет остановиться, страх и едкая, как воняющий горящей плотью черный дым, мысль — это она должна была быть в той машине в тот момент, когда ее охватило огненно-рыжее.

      Холод наваливается внезапно, как сонливость от какой-нибудь проклятой таблетки или укола. Холод накрывает лицо матовой маской, растекается электрическим покалыванием по груди и шее.
      Холод замораживает пространство, заставляет время остановиться, замереть в одной секунде — только губы по прежнему продолжают двигаться. Равно как и соленая влага, так быстро застывающая прозрачными осколками.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍