— Что? — только и спросила я, глядя в ее встревоженное лицо.
— Все, — ответила она.
Я бросилась в комнату. Мама сидела около кровати отчима, возле стояла бабушка, положив руку на мамино плечо.
Он лежал грузный, отечный. Глаза его были закрыты, губы плотно сжаты.
И так необычно было видеть его совершенно спокойным, неподвижным, странно было, что он не кашляет, не стонет, не задыхается.
Я обняла маму, она не шевельнулась, продолжая все так же пристально, с какой-то тихой яростной одержимостью вглядываться в мертвое лицо отчима.
Я тоже смотрела на него. Мы обе думали о нем, но мысли наши резко отличались друг от друга.
Мне вспомнились безрадостные годы моего отрочества и ранней юности, ложь, омрачившая жизнь, упрямое мое молчание и боль, и горечь, и нестерпимая, постоянно грызущая обида за маму, и его несправедливость и сознание им полной своей безнаказанности…
А мама, глядя на него, должно быть, полагала, что и ее жизнь кончилась с его существованием, потому что ушел человек, который был ей дороже всех на свете…
Мне кажется, самое тяжелое для меня в эти дни было — слушать, как мама убивается по нем и находит всё новые слова для его восхваления.
Но я так ни одного слова и не сказала маме. Ни тогда, в дни похорон, ни позднее. И бабушка сошла в могилу, не сказав маме ничего.
А мама до последнего своего часа ездила к нему на могилу, часто вспоминала о нем, каждое ее слово жгло и немилосердно язвило меня, но я держалась. Я знала, что не имею права лишать маму иллюзий. Пусть они, эти ее иллюзии, на всю жизнь останутся с нею и будут ее греть. Должно быть, с ними ей теплее и легче…
Три дня в Москве
Я приехала с фронта в декабре. А дома во всей нашей коммунальной квартире был один только Иван Владимирович.
Он открыл мне дверь, стоял на пороге, вглядываясь и не узнавая. А я, разумеется, сразу узнала его, подумав про себя: до чего ж постарел, похудел, даже вроде ростом стал пониже.
Он шагнул в сторону и вдруг узнал.
— Валька! — сказал радостно. — Явилась, наконец-то!
Потом мы уселись с ним на нашей опустевшей, разом ставшей чересчур просторной кухне, где он в мою честь зажег все горелки.
Чайник кипел на плите, исходя паром, совсем как в мирное время. Иван Владимирович любил доводить чайник, по словам Кота, до самой неивысшей точки кипения, а на чайнике стоял другой, фарфоровый, в хорошо знакомых сиреневых цветочках, с заваркой. Я привезла с собой чай, сгущенное молоко, свиное сало — все то, что сунул на дорогу начпрод. И еще специально для Ивана Владимировича пачку трофейного табака.
Уже упали ранние зимние сумерки, морозный туман клубился за медленно таявшим от тепла окном, над заснеженными, прокаленными морозом крышами повисло облачное небо, и я смотрела то на плиту, то на небо в окне, то на потолок, изрядно закопченный, и все никак не могла до конца поверить, что я в Москве, что это всё Москва — и небо, и плита на кухне, и чайник, и крыши за окном.
— Вам не страшно одному в квартире? — спросила я Ивана Владимировича.
Он усмехнулся:
— Скорее, непривычно, потому что слишком тихо.
Когда-то наша квартира была шумной, может быть, самой шумной во всем доме. Поминутно звонил телефон, на кухонной плите были обычно заняты все горелки, вечерами мы с Котом заводили патефон, в который раз слушая «Брызги шампанского» и «Синюю рапсодию», по коридору топала Лиза, звучал ее зычный голос, она, кажется, вообще не умела тихо разговаривать, у Архиповны, старухи, жившей в соседней со мною комнате, с раннего утра до позднего вечера не выключалась радиоточка. Архиповна была глуховата и любила, чтобы радио работало на полную мощность.
А теперь кругом царила тишина. Все двери были заперты, телефон молчал, и коридор казался чересчур длинным.
Еще в начале войны мои родители эвакуировались на Урал, Архиповна переехала к племяннице в Измайлово, Лиза была, как и многие москвичи, на казарменном положении, все время проводила на заводе, а свою жену Галину Сергеевну Иван Владимирович отправил в деревню к родным под Загорск малость подкормиться на деревенских харчах.
От Кота изредка приходили письма. Кот воевал на Северо-Западном, был пока что жив и здоров и в каждом письме спрашивал, что слыхать обо мне.
В соседней квартире все жильцы эвакуировались, осталась одна лишь Галя Барташевич, женщина победительной красоты, о которой ходили легенды по всему нашему дому.
— Как Галя? — спросила я. — Все такая же красивая?
— Как тебе сказать… — подумав, ответил Иван Владимирович. — Красивая, может, и так, хотя сдавать уже начинает, но как была глупой, так и осталась.