Выбрать главу

Леди Бейли надела очки, и её приятное крупное лицо украсилось двумя кружками. Она прочла:

Многоуважаемая мисс Ла Мотт.

Наша с Вами беседа за завтраком у любезного Крэбба доставила мне несказанное наслаждение. Ваши мудрые и проницательные суждения заставили забыть легкомысленные остроты студиозусов и затмили даже повествование нашего хозяина о нахождении им Виландова бюста. Могу ли я надеяться, что и Вам беседа наша пришлась по душе? Могу ли я также иметь удовольствие навестить Вас? Мне известно, что жизнь Ваша протекает в совершенном покое, но обещаю, что ничем Вашего покоя не потревожу: я хочу лишь побеседовать с Вами о Данте и Шекспире, о Водсворте и Кольридже, о Гёте и Шиллере, о Вебстере и Форде , о сэре Томасе Брауне et hoc genus omne [37], не исключая, разумеется, и Кристабель Ла Мотт и задуманного ею величественного произведения о Фее. Настоятельно прошу Вас дать мне ответ. Вы, смею думать, знаете, как счастлив будет увериться в Вашем согласии

Ваш покорнейший слуга Рандольф Генри Падуб.

А ответ? – спросил Роланд. – Ответ? Простите, мне просто не терпится узнать… Я давно ломаю голову, ответила она или нет, а если ответила, то как.

Леди Бейли, не спеша, словно ведущая, которая хочет подогреть нетерпение телезрителей, объявляя победительницу конкурса на лучшую актрису года, взяла верхнее письмо из второй пачки.

Многоуважаемый мистер Падуб.

Право же, я не интересничаю, изображая неприступность – посмею ли я так унижать Вас и себя самое, – и как Вы сами можете унижать себя подобными подозрениями? Да, я живу уединённо, замкнувшись в мире своих мыслей – такая жизнь мне отрадна, – но отнюдь не как принцесса в лесной глуши, а больше как упитанная и самодовольная паучиха посреди своей блистающей сети, да простится мне это несколько неприятное сравнение. Величайшую симпатию вызывает у меня Арахна – особа, достигшая совершенства в плетении узоров и подчас склонная с беспримерной свирепостью язвить всякого чужака, явился ли он засвидетельствовать своё почтение или вломился просто так: различий между ними она не делает или, как часто случается, замечает слишком поздно. Собеседница я, право, неискусная: речь моя не отмечена изяществом, а что до мудрости, которую Вы углядели в моих суждениях, то за мудрость Вы приняли – должно быть, приняли – отсвет Вашего собственного сияния на бугристой поверхности безжизненной луны. Я – это то, что выходит из-под моего пера, мистер Падуб, перо – всё, что есть во мне лучшего, и в знак добрых чувств, которые я питаю к Вам, прилагаю к письму своё стихотворение. Разве не предпочтёте вы стихотворение, пусть и далёкое от совершенства, тартинкам с огурцом, пусть и умело приготовленным, тонко нарезанным, в меру посоленным? Без сомнения, предпочтёте – как предпочла бы и я. Паучиха в стихотворении – не я, существо с шёлковым характером, а моя куда более свирепая и работящая сестрица. Как не восхищаться их старательностью без надсады? Вот если бы и стихи выплетались так же легко, как шёлковая нить. Я пишу вздор, но если Вам будет угодно продолжить переписку, Вы получите глубокомысленные рассуждения о Присносущем Нет, о Шлейермахеровом Покрывале Иллюзии, о Райском Млеке – о чём только пожелаете.

Ваша в некотором смысле покорная Кристабель Ла Мотт.

Леди Бейли читала медленно, многозначительно выделяя незначительные слова, «et hoc genus omne» и «Apaxна» она выговорила с запинкой. В таком чтении, как показалось Мод и Роланду, подлинный словесный рисунок и чувства Падуба и Ла Мотт словно подёрнулись матовым стеклом. Зато сэр Джордж, видимо, оценил чтение жены более чем снисходительно. Взглянув на часы, он объявил:

– Время поджимает. Давайте почитаем их, как я – романы Дика Фрэнсиса: не бьюсь над разгадкой, а сразу заглядываю в конец. А потом мы их, пожалуй, уберём, и я подумаю, как мне лучше ими распорядиться. Посоветуюсь. Да. Порасспрошу, что да как. Вам ведь всё равно уже пора, да?

Это был не вопрос. Сэр Джордж ласково взглянул на жену:

– Читай, Джоанн. Чем там на деле кончилось? Леди Бейли пробежала глазами оба листка.

– Она, кажется, просит его возвратить её письма. А его письмо – ответ.

Дорогой Рандольф.

Итак, всё кончено. Я рада этому – да, рада от всей души. Ты, без сомнения, тоже, не правда ли? Напоследок мне хотелось бы получить обратно свои письма – все до единого – не потому, что я сомневаюсь в твоей порядочности, просто они теперь мои, тебе они больше не принадлежат. Я знаю, ты поймёшь меня – по крайней мере в этом.

Кристабель.

Друг мой.

Ты спрашивала свои письма – вот они. Готов дать ответ за каждое. Два письма мною сожжены, и среди оставшихся есть – без сомнения, есть – такие, которым следовало бы поскорее предназначить ту же участь. Но покуда они в моих руках, я не в силах уничтожить больше ни одного листа – ни одной написанной тобою строки. Письма эти – письма удивительного поэта, и свет этой неколебимой истины не могут угасить даже смятенные, противоборствующие чувства, с которыми я на них гляжу, пока они ещё занимают некоторое место в моей жизни – пока они мои. Ещё полчаса – и они перестанут быть моими: я уже упаковал их, приготовил к отправке, а ты поступай с ними как знаешь. Я думаю, тебе следует их сжечь, однако если бы Абеляр предал уничтожению слова верности Элоизы, если бы Португальская монахиня обрекла себя на молчание, разве не стала бы наша духовная жизнь скуднее, разве не утратили бы мы толику своей мудрости? Мне кажется, что ты уничтожишь их: жалость тебе незнакома, постичь всю меру твоей безжалостности мне ещё предстоит, я лишь начинаю её постигать. И всё же, если нынче ли, в будущем ли я смогу оказать тебе дружескую услугу, то надеюсь, что ты без колебаний обратишься ко мне.

Из прошедшего я не забуду ничего. Забывать не в моей натуре. (Прощать… но что нам теперь говорить о прощении?) Поверь, в прочном воске упрямой моей памяти оттиснуто каждое слово, написанное и произнесённое – и не только слова. Запечатлелась, заметь, каждая мелочь, всё до тонкостей. Сожжёшь письма – они до конца дней моих обретут посмертное существование у меня в памяти, подобно тому как сетчатка глаза, следящего падение ракеты, удерживает светлый след по её угасании. Я не верю, что ты сожжёшь их. Я не верю, что ты их не сожжёшь. О решении своём ты, я знаю, меня не известишь, так что полно мне марать бумагу в безнадежной надежде на ответ, которого мне уже не предвкушать: все ответы – будоражащие, непохожие, чаще всего восхитительные – в прошлом.

Я думал когда-то, что мы станем друзьями. Рассудок говорит, что твоё крутое решение справедливо, но мне грустно терять доброго друга. Если когда-нибудь ты попадёшь в беду – впрочем, ты знаешь, я уже написал. Ступай с миром. Удачных тебе стихов.

Твой в некотором смысле покорнейший Р. Г. П.

А вы говорили – никакого грязного белья, – обратился сэр Джордж к Роланду странным тоном: укоризна пополам с удовлетворением.

Роланд при всей своей кротости почувствовал, что копившаяся в душе досада начинает его душить. Его раздражал бесцветный голос леди Бейли, сбивчиво читавшей письмо Падуба – не письмо, а музыка, если прочесть самому, про себя, – он мучился невозможностью завладеть этими потрясающими документами замедленного действия и заняться ими самостоятельно.

– Нам ещё ничего не известно, – сдавленным голосом, едва сдерживаясь, возразил он. – Надо сперва просмотреть всю переписку.

– Шумиха поднимется.

– Не то чтобы шумиха. Они имеют скорее литературную ценность…

Мод лихорадочно прикидывала, с чем можно сравнить эту находку, но аналогии подворачивались слишком уж вызывающие. Всё равно что найти… любовные письма Джейн Остин.

– Знаете, когда читаешь собрание писем любого писателя, когда читаешь её биографию, складывается впечатление, будто что-то упущено, до чего-то биографы не добрались – какое-то важное, переломное событие, нечто такое, что самой поэтессе было дороже всего. Всегда оказывается, что какие-то письма уничтожены – чаще всего как раз самые-самые. Вполне вероятно, что в судьбе Кристабель это и были такие письма. Он – Падуб, – видимо, так и считал. Он сам пишет.

вернуться

37

И прочих в том же роде (лат.).