Мы видим друг друга вновь{13}, каждый в своей могиле, в том нет сомненья. Выдохнутые в бесконечность, как слог, мы сами — лишь слово, начало, мысль, но готовы подняться к деянью. Мы! За окном, где нас буря качает, — ее смеющаяся добыча. В той нации, которая до сего дня именует себя народом вообще, или немцами, в новое время вырвалось из-под спуда нечто исконное — по крайней мере, исконное — и проявилась творческая энергия. Это и есть новое! А тот, кто верит в застывшее, неизменное и мертвое бытие, верит в него потому, что мертв в себе самом и, поскольку сам мертв, не может не верить в мертвое. Нас манят глубины, сама земля говорит о каменных склепах, где мы лежим. Мы знаем глубины и то, что там произрастает. Это и есть — мы. А веру в смерть, противоположную вере в исконный живой народ, мы назвали подражанием чужестранному. Такое подражание чужестранному, если оно распространится среди немцев, обязательно проявится и в реальной жизни: как смиренное признание неизбежности уже имеющегося бытия, как отказ от любых попыток улучшить, посредством обретения свободы, нас самих или других людей. Мы вынуждены оставаться здесь, в земле, но камни падают вниз и убивают. Ибо безрассудно противиться нам, героям. Уже мы скатываемся с холмов в долину, откуда дерзко рвутся наверх супостаты, уверенные в своем искусстве, владеющие оружием; но еще увереннее устремляются им навстречу души юных героев: ибо мы, праведные, бьемся с врагами, как колдуны, и у бесчестных от наших песен подкашиваются колени. Примем же, примем нас в наши ряды! И навеки останемся с нами!
О немцах немцы обычно вспоминают{14} в последнюю очередь — либо по скромности, либо из-за того, что людям свойственно откладывать лучшее на потом. Мы еще слово, но мы уже зреем для деяния. Земля отличает чужих, приходящих сюда, но и понятия о ней не имеющих, от тех, кто знает ее законы, кто на ней вырос. Только мы живем здесь! Для чужого земля наша смертоносна. Вот мы и воспользуемся ясной погодой: им нужны наши головы, они этого хотят — что ж, мы их опередим, поохотимся за их головами! Как волны прилива, выше и выше вздымаются эти валы переменчивые. О добрые, ведь и мы тоже бедны на деянья, но мыслями полны! Но, может, как луч приходит из облака, придет из мысли — духовно зрелый поступок? Родится плод, как в темнолиственной роще, из тихих букв? Появятся братья, которые нас, как руду, из земли поднимут. Из Ничто, в Ничто. Мы, корни мандрагоры, воем, когда нас выдирают из священной горы. Все — братья, в чьих жилах течет одна кровь, кого сочленила судьба. И лучше всего — что мы сами претворяем свои слова в истину. Мы, молодые, ощупью ищем для себя путь. Чужеземцы же, попадая в Германию, не видят, что, так сказать, спрятано там под одеялом. Под травным ворсом почвы, ниже, в земле. А там — мы! И слово наше связано с землей, оно — в нас. Мы, кости истории, складываемся в складчатые горы, по нам сбегают вниз шумные ручьи; как же мы, мощные массы, исторгнемся историей на поверхность — туда, где собирает воды река, стремительно вырывающаяся из таинственного ущелья? Что удерживает нас вместе, прежде чем мы, водные потоки, ринемся вниз на равнину? Уже не обузданные — под деревьями и кустарниками в лесу, среди скал и пещер безлюдного плоскогорья. Дайте нам только время, мы еще не готовы. Мы сами на ощупь ищем для себя путь, скоро мы будем дома. Когда ж ты откроешься нам, душа родины, чтоб мы ниже в поклоне склонялись, чтоб даже тишайшие струны сердец пред тобою умолкли, чтоб мы, цветы ночи, тебя устыдились, день поднебесный, и с радостью путь завершили у тебя на глазах? Когда все, с кем мы печалились вместе, когда и грады наши будут светлы и открыты, чистым огнем полнясь, а горы земли немецкой станут обителью муз, как прежде — священные горы, и когда всюду под небом златым отчизны расцветет свободная радость, тогда мы и будем дома. И у немцев есть чувство естественной цельности в себе, то есть та цельность духа по отношению к воле, благодаря которой человек ощущает удовлетворенность собой, такую же всеохватную и не поддающуюся определению. Мы это мы, и нам хорошо среди нас. А вон зажглись огни. Город! Мы лежим спокойно, и нам туда не подняться. Нужно сперва разрушить, потом можно строить вновь. Ограничен срок жизни людской, нетрудно исчислить отпущенные каждому годы; а годы жизни народов — кто из смертных способен их предсказать? Когда душа, тоскуя, за пределы эпохи улетает, печально бродим мы по хладному брегу, среди своих, но — не узнавая их лиц. Да и потомки, чаемые, — где, где нам свидеться с ними, чтобы согреться, сжав руку друга? Ведь у нас холодно. Чего мы ищем у мертвых? Жизни! Все мы ждем, что когда-то и наш час пробьет.
О родина, они пожинают плоды{15} твоей мысли и духа. Охотно рвут виноград, над самой же тобой глумятся, простая лоза! Ты — та страна, где мы дома! Мы, скованные под землей, — постамент для статуи победителю. Страна любви! Тебе принадлежа, мы часто гневаемся иль страдаем, затем что красоту души своей от посторонних неразумно ты скрываешь. Как часто мы стояли на горе, на светлой, над просторными садами, над милой зеленью: смотрели на тебя. По твоим рекам плыли мы на лодках, тобою жили мы — и были дома. А соловей на шаткой иве робко пел… Мы, что внизу, — речь наша глубока, ведь мы вещаем языком глубин. Как руды, поднятые на поверхность, мы вдруг увидели себя на троне: на горе. И вот — обозреваем сверху поле, где мы, истории посев кровавый, были рассеяны, чтобы родиться снова.
Воля к существованию{16} немецкого университета есть воля к науке как воля к осуществлению исторической духовной миссии немецкого народа как народа, осознающего себя в своем государстве. Наука и немецкая судьба должны прежде всего стать глубинной волей к власти. И они станут ею тогда и только тогда, когда, с одной стороны, мы подчиним науку ее настоятельнейшей, внутренне ей присущей необходимости, а с другой — когда сами в годину крайнего бедствия докажем, что достойны немецкой судьбы. И пусть Платона благородный сад уж не цветет на берегу реки старинной, пусть бедняки распахивают прах героев и птица ночи на развалинах скорбит. Священный лес, мы дома — у тебя. А сами мы? Неужто хоть один из нашей молодежи предаст огласке то, что в сердце у него?
Кто ж не захочет{17}, посредством деяний или мысли, посеять семена ради бесконечного, непрерывно продолжающегося совершенствования человеческого рода, бросить в борозды времени что-то новое, никогда прежде не бывалое, что останется в них и станет неиссякаемым источником новых творений; оплатить свое место на земле и подаренный ему краткий срок чем-то таким, что будет вечно длиться и здесь внизу? Народ и родина в этом смысле, как носитель и залог земной вечности и как то, что может быть вечным здесь, в земном мире, намного превосходят государство, в обычном значении слова. Привет же тебе, в лице лучших твоих сынов, родина с именем новым: плод самый зрелый времени! Напитавшись нашей кровью, земля теряет память. Нас слишком много. Родина — это не земля. Она — в нас. Все остальное пусть горит огнем, мы будем греться возле костра. Мы это мы! Землю, немецкую землю собственной кровью омой! И мы, лежащие внизу, знаки самих себя, выйдем на поверхность холма и будем, как семена, развеяны. Ветер подхватит нас. Мы, духи тишины, разметаны по всей земле, отзвуки наших голосов постепенно замирают в ее глубинах. Или вспомним эти невыносимые восторги, весь этот обман, в котором человек прежних общественных формаций вынужден был искать прибежище, — небо, исповеди, секты; искал в них прибежище именно потому, что он наделен душой, что он, в отличие от обезьяны, — думает; но на самом деле он мог только потеряться во всем этом, обмануть самого себя, стать чужим себе, превратиться в свинью, в мерзость. В пыточной изоляции, теперь, обнажилось вот что: человек и империализм, причем одно исключает другое. Что из этого вытекает, есть единственная продуктивная сила, от которой зависит всё: революционное насилие и способность к противонасилию. Как если б древние воды, новой яростью распалясь, труд очищенья творить вернулись: так год за годом, все нарастая, наводняли печальный край валы неслыханного побоища; повсюду смертная бледность, повсюду мрак слепоты покрыли и окутали человека. Ты спрашиваешь меня, чем, в конечном счете, окончится наша борьба? Я отвечу: победой. Если же ты спрашиваешь конкретно, тогда отвечу: смертью. Неужто нам цветок придется растоптать, взращенный нами же, коль он не в срок и слишком пышно распустился? Мы у себя, дома. Плотно утрамбована почва над нашими головами, замкнута горами долина, но уже светает.