Тетя Аня шикнула на меня и сказала Робинзоновне, что я со странностями и что со мной надо быть построже. Затем она упаковала в саквояж мое белье и проводила нас до шестерки.
Мы ехали в полупустом вагоне, улицы в этот час были малолюдны, да и вообще тогда народу в Ленинграде было не так уж много, но Татьяне Робинзоновне казалось, что город ужасно шумный и людный. Она его называла по-старинному: Петербург, хоть он уже успел и Петроградом поназываться, а недавно был переименован в Ленинград.
— И как люди живут в этом Петербурге, — сердито говорила она, — какая-то казнь египетская! Скоро ли наконец вокзал будет!
— Татьяна Робинзоновна, — сказал я, чтобы как-то занять ее, — а вы знаете, шестой номер не самый длинный. Самый длинный маршрут — это четвертый. Вы знаете, как про него поют?
— Странные романсы теперь поют, — неодобрительно сказала Робинзоновна. — В наше время другие романсы были. — И она вдруг громко запела:
Пассажиры оживились, стали переглядываться, прислушиваться и, по-видимому, ожидали не то окончания романса, не то начала скандала. Но их надежды не оправдались, потому что мы уже подъехали к вокзалу. Затем мы сели в поезд и до обидного быстро приехали в маленький городок.
Дом Татьяны Робинзоновны находился на самой окраине городка. Дом был длинный, деревянный, одноэтажный, полуразвалившийся. В нем, кроме хозяйки, проживала жиличка, и у нее была дочка Муся, девочка чуть помладше меня. Эта Муся встретила нас на крыльце. Я сразу заметил, что она очень красивая.
В доме пустовало много комнат, и в одной из них Татьяна Робинзоновна поселила меня. Кроме дивана, никакой мебели в этой комнате не было. Зато на стене висела пришпиленная кнопками цветная картинка из какого-то журнала. Называлась она «Гибель „Лузитании“». Под картинкой было напечатано, что это судно торпедировано немецкой подводной лодкой. Я рассмотрел картинку, потом открыл свой саквояж, постелил на диван простыню и одеяло — и вскоре Татьяна Робинзоновна позвала меня на кухню обедать.
Обедом я был разочарован. Татьяна Робинзоновна накормила меня вареной картошкой с укропом. Я съел все, что было в тарелке, но не уходил из-за стола — отчасти из вежливости, а отчасти и потому, что ждал еще чего-нибудь. Тогда Робинзоновна положила мне еще порцию картошки.
— Имей в виду, — строго сказала она, — я вегетарианка и придерживаюсь безубойного питания. Никаких мяс не жди в моем доме.
— И компота тоже не будет? — робко спросил я.
— Какие компоты могут быть в наши дни, — с укором ответила Татьяна Робинзоновна. — Компот — излишняя роскошь.
Я поспешил в отведенную мне комнату: там в саквояже лежали два бутерброда с колбасой и мешочек с урюком. Но и здесь меня ждало разочарование. Саквояж я оставил открытым и вот, входя в комнату, увидел, что из него выскочило несколько мышей — все они почему-то были белого цвета. Мыши не придерживались безубойного питания — они успели пообгрызть колбасу. Не чуждались они и роскоши, потому что прогрызли мешочек с урюком. Они продырявили даже коробку с зубным порошком, что меня немного утешило: теперь я на законном основании мог не чистить зубы.
Тут в комнату вошла красивая Муся.
— Ты сюда к Робинзонихе надолго приехал? — спросила она.
— На все лето.
— Всего лета здесь ты не выживешь. В том году три мальчишки жили, и все сбежали. Здесь от мышей житья людям нет. Я бы с мамой давно отсюда съехала, но у нас денег мало.
— Но зачем тебе съезжать отсюда? — удивился я. — Здесь такой большой дом, здесь в казаки-разбойники играть можно.
— Но я же тебе не кто-нибудь, а девочка, мне в казаки-разбойники неинтересно, — ответила Муся. — И мыши здесь прямо одолевают… А это что у тебя? Никак сушеный компот? Я его люблю.
Мы съели весь урюк, чтобы он не достался мышам, и пошли в сад.
— Ты, значит, тоже любишь компот? — спросил я Мусю.
— Еще как люблю! А почему ты спрашиваешь? У тебя еще есть?
— Нет, больше нет. Там, в Ленинграде, меня одна девчонка дразнит, что я компот люблю. А разве это плохо? Что же мне еще любить?