Что-то типа «я достаю из широких штанин», но рифма не «гражданин», а «именин», и не «Советского Союза», а «свободной России». А потом ещё где у Маяковского про то, что будь я хоть негром преклонных годов. А пигалица вместо того что-то другое, какую-то белиберду, вот уже и вылетело, ну, допустим: да будь у меня и пиджак, и пальто, я бросил бы свой экскаватор и финский бы выучил только за то, что знает его архикратор.
Я как это услышал, у меня прямо шары на лоб полезли. Ну, думаю, ваще. Им что, думаю, вообще всё пофиг, что ли?
Вообще, что ли, пофиг?! Ведь Маяковский!..
Нет, ну правда. Это ведь знаете как. Если сам что-нибудь читаешь, то иногда цепляет, конечно, но обычно как-то не очень. А вот если кто-нибудь прочтёт тебе вслух, то потом, когда глазами увидишь, почему-то это написанное на бумаге немое снова кажется живым и говорящим.
У нас с Васильичем когда-то такое было дело: я сказал, что Маяковский отстой, и все его лесенки просто для прикола. И Васильич вроде мимо ушей пропустил, а когда уж я в ботинках был и пальто натягивал, он минуты две почитал. Даже, может, полторы или вовсе минуту, сколько там было-то, строчек двадцать, наверное, потом и говорит: ладно, говорит, что мы тут в прихожей, иди давай, — и сам дверь открыл. Ну и я как угорелый домой понёсся, чтобы самому прочесть. Вы думаете, это бредит малярия? Это было, было в Одессе. «Приду в четыре», — сказала Мария. Восемь. Девять. Десять… Весь вечер мусолил и потом раз сто, прямо не мог оторваться, и всегда теперь это голосом Васильича. Даже если сам вслух читаешь: вроде сам произносишь, собственным языком, а всё равно — как будто Васильич.
Ну и вот, а тут вдруг такое — я финский бы выучил только за то, что знает его архикратор! Вот жесть, с ума сойти!..
Совсем под занавес вообще все, кто только мог поучаствовать, на сцену повалили, кажется, даже билетёрши и буфетчицы, и грянули гимн. Зал встал, мы тоже, естественно, встали, типа гимн есть гимн, мне вообще-то пофиг, но не будешь же сидеть, если все кругом вздыбились, начали подпевать, слов никто толком не знает, но для виду разевали рты, мычали что-то неразборчивое.
Но мне всё это было совершенно пофиг.
Мне и без того было бы пофиг, а вдобавок ещё и Анечка куда-то делась, так что совсем стало не до того, я всё второе отделение не на сцену смотрел, благо смотреть туда было незачем, а крутил дыней. Как заведённый писал эсэмэски, тыщи полторы навалял, пока наконец не ответила. И что ответила? — что за ней приехал папа.
Тут я вообще ничего не понял, вот тебе раз, сроду не было такого разговора, что за ней папа собирается, за каким лешим ему собираться, никогда такого не было и вот опять.
Не знаю, всякие совпадения бывают, но я, дослушивая всю эту байду, крутился в кресле и думал, что это оттого, что после первого отделения мы с ней пошли в буфет. А там оказалось так запущенно, что я только рот на витрину мог разинуть, а бабок разве что на ириску хватало. Даром что столица края, а, небось, и в Москве таких цен не бывает. У неё тоже лавандосов не было. Ну не было и не было, ладно, ничего же страшного, правда, но она почему-то с такой улыбочкой это сказала, что прямо и не знаю. Может, почудилось.
Вообще-то у неё обычно есть деньги. У девчонок почему-то всегда больше денег, и всегда из-за этого неудобняк. Я давно уже думаю, надо как-то решать эту проблему. Жить надо, а перенсы не больно финансируют.
Да и одно слово что перенсы. Перенсы — это же родаки, ну, мать ещё куда ни шло, а Грушин-то мне и вовсе не родной. Родной у меня оказался капитан и давно ушёл в дальнее плаванье. С Грушиным они поженились, когда я ещё под стол пешком ходил, классе в третьем был, что ли, или в четвёртом. А теперь уж их общей Валюшке скоро пять. А Валюшка через год после свадьбы родилась, мы тогда с Грушиным впервые вдвоём оставались, пока мамахен в родилке валялась.
И ничего, всё нормально.
Дело ведь не в том, родной или не родной, а жить с ним можно или нет. У Горелого вон родной был, так Горелый от него, пока того не посадили лет на восемь, под диван залезал, дважды из дома бегал, хоть на Луну был готов, только лестницу покажите.