Что же касается кукования Василия Степановича, оно вышло недолгим. Её звали Машей, она работала на студии в отделе реквизита. Познакомились случайно, обоюдный интерес обострился, когда выяснилось, что Маша тоже из Унген: приехала поступать в Институт искусств на актёрское.
Но сразу её не приняли — не прошла по конкурсу Маша, а на следующий год документы она уже не подавала, поскольку была на сносях. Вскоре же после родов, как ни отговаривал Кондрашов, собралась домой.
Забрать её приехал отец. Прежде Маша говорила, что батя заведует в Унгенах неким Домом культуры. Однако, когда Василий Степанович отпер дверь, за ней стоял здоровущий колхозник во всей красе национального одеяния: в длинной косоворотке с мережками, в безрукавке, вышитой козьей шерстью, в серых шерстяных штанах-гачах. Если бы длинные, едва ли не до пят полы коричневого сукмана скрывали сыромятные постолы, а не хоть и сильно порыжелые от времени, но современные сапоги, вековечный образ молдавского крестьянина был бы окончательно завершён.
На задубевшей кирпичного цвета физиономии белели брови и вислые усы, глаза же — большие и яркие, но запрятанные в такие складки, будто кожи на веках было раза в четыре больше, чем требуется, — хранили печальное выражение всепонимания, свойственное породистым собакам.
На посапывающего в одеяльце внука Фабиан Думитрович обратил не много внимания, на секундочку отвёл прикрывавшую личико кисейку и одобрительно похмыкал. Со слов Маши, Кондрашов знал, что своих у него было семеро, два приёмных, в третьем же колене сей под кисеёй явился двадцать третьим, так что удивляться и правда было особо нечему.
Обидело, что на самого Кондрашова Фабиан Думитрович обратил внимания ещё меньше. Правда, они с Машей не играли свадьбы — да и как бы они её, спрашивается, сыграли, не явившись перед тем к её родителям. И до тихой регистрации руки не дошли: то одно, то другое, вот и валандались. Даже прописать её он не мог в отсутствие отца, ответственного квартиросъёмщика. Теоретически можно было бы сделать это по доверенности, но страсть как не хотелось заводить волынку с перепиской. Тем более что он родителям ничего не сказал и, если честно, не представлял, как они отнесутся к столь перспективному предложению.
Фабиан Думитрович не воспринял его всерьёз. А с чего бы ему воспринимать его всерьёз, размышлял Кондрашов, оставшись в заново опустевшей трёхкомнатной квартире. Может, и нормально…
Через полтора месяца он взял короткий отпуск и поехал в Унгены, имея в виду поставить всё на свои места, то есть законным порядком жениться и сыграть свадьбу.
Всё это он хотел сделать не потому, что не мог жить без Маши. Выяснилось, наоборот, что без Маши ему очень даже хорошо. Девушка она как была деревенская, так ею и осталась, год совместной жизни не оказал на неё заметного влияния. Маша замечательно готовила традиционные плацинды и не менее традиционные мититеи, что же касается силы воображения, то вся она уходила на россказни об актёрском будущем. А затяжелев, Маша и об этом напрочь забыла.
Разлукой он не тяготился. Но точила совесть: он тут прохлаждается, мечтая о столичной карьере, а его сын растёт в какой-то глуши.
В Унгенах ему то ли обрадовались, то ли нет. Понять было трудно — гнать не гнали, того, что он тут не очень нужен, тоже не показывали. Позже он думал, что, с одной стороны, его ожидания радушия были преувеличены, а с другой, он вполне мог остаться и прижился бы — как всякий так или иначе приживался в тамошнем большом, шумном, колготном доме.
И глушь там была совсем не такая, о какой он думал вчуже, — никакая не глушь, а живое, осмысленное, довольно весёлое и даже не совсем замкнутое на себе существование.
Но он не остался. Проведя там полторы недели, вернулся в Кишинёв — и никогда потом не видел ни Машу, ни сына Николая и не думал о них больше, чем требовалось, чтобы ежемесячно на протяжении многих лет и до положенного по закону срока отправлять по закону же полагавшиеся проценты зарплаты.
Потом он работал ассистентом ещё на нескольких фильмах, но недолго — все уже понимали, что пора Кондрашову браться за свой собственный.
И в своё время он взялся, пусть не очень скоро это случилось, могло бы и годом ранее произойти. И так оно шло дальше, как всё или почти всё идёт в жизни.
Человек учится, выучивается, взрослеет. Способен больше на себя взять, и тогда другие и рады на него это спихнуть. А бывает, наоборот, что совсем не рады, не дают по-настоящему взяться, мешают и говорят, что зря он тут путается под ногами, занялся бы лучше делом. На этой почве возникают мелкие конфликты, которые позже как-то урегулируются или, напротив, никак не урегулируются, а перерастают в крупные. Развившись, раздувшись, как им положено, крупные в конце концов тоже так или иначе урегулируются (причём подчас так ловко и заподлицо, что по прошествии времени никто не помнит, из-за чего было всё побоище), а если всё-таки не урегулируются, тогда говорят, что нашла коса на камень. Если коса на камень, то это может продолжаться дольше обычного, но в итоге и эти затяжные схватки как-то разрешаются. Кто-нибудь уходит на другую студию, и тогда говорят, что его съели, или просто умирает, и тогда в холле выставляется портрет с чёрной полосой, или идёт на повышение в Госкино, и тогда все понимающе хмыкают, или его гонят из партии за аморалку, и тогда он отправляется снимать учебные фильмы про инфузорий для средней школы, или совсем ничего не дают снимать, потому что он вечно норовит снять не то, что просят, и тогда он спивается, или кончает с собой, или поступает в мореходное училище и ходит потом поплёвывая, или ещё что-нибудь, самые разные варианты, повороты, коллизии и судьбы.