Выбрать главу

Не знаю, зачем я ляпнул о жёлтой кофте, но Лилиана повернулась, села  и сказала «фу».

Я приехал рано, застал её в постели, на что, собственно, и рассчитывал, —  и, кажется, это было наше последнее безоблачное утро.

     

 

Облака перемен

 

Мягкая, полушерстяная, долгополая, с широким запахом, на манер купеческой, пышно подбитая ватой неслыханной толщины — зима выдалась на славу.

Подводили разве что оттепели: совсем уж было задушив ледяной красой, белизна, пробитая частыми строчками капелей, потерянно серела, оседала. Чертоги кривились и рушились, водосточные трубы, гибельно салютуя, с грохотом морской канонады палили в мокрые тротуары цилиндрами мутного льда.

Зато осени, казалось, просто не было.

Прихватив конец лета, она попала под ужасный пресс. Дни — серые влажные или ветреные золотистые, ночи — то непроглядно-ливневые, то колокольно-гулкие, — вся их пёстрая гирлянда скомкалась, слепилась, сплющилась: то ли неделя, то ли две, то ли вовсе засаленная картонка с рваными краями, на которую я ставил чайник.

Возможно иное: всё то время, пока она шуршала и слезилась, я спал летаргическим сном, валялся в обмороке, был без сознания. Во всяком случае, привычные свойства тиканье стало обретать к Новому году, а более или менее твёрдо удалось мне осмотреться, когда и его натужная суматоха проскочила как не было. И даже ручка, выводя дату, перестала по неотвязной привычке замахивать в былое.

Я будто вынырнул из проруби: февраль.

Недавнее прошлое отстоялось. Подобно тому как эмульсия со временем расслаивается на жидкости разного удельного веса, так и оно разделилось на два слоя обстоятельств. (Возможно, лучше называть их отстоятельствами.)

Собственно, их и прежде было два: Лилиана и Василий Степанович, но смысл обоих радикально изменился.

Первый некогда значил «любовь». Теперь же я натыкался на шипастый букет ядовитых злаков, в котором один стебель было не оторвать от другого, где сплетались воедино и сожаление, и досада, и уязвлённое самолюбие, и вынужденное равнодушие, и нездоровые сны, и ещё десяток горячих симптомов. Чтобы не разбираться всякий раз с этой болезненной, тлетворной комбинацией, я для простоты именовал её «ненавистью». Конечно, название было условное, ибо ненависть — чувство деятельное, предполагающее поступки, а не пустые жалобы, я же никаких поступков не предполагал.

Что касается Василия Степановича, тут дело обстояло проще и яснее. С началом второго акта драмы (судя по итогам первого, он должен был состоять из чарующих напевов Моцарта и Мендельсона, а вместо того ознаменовался громами и молниями), этот слой всего лишь утратил присущий ему ранее оттенок деловой заинтересованности: словно выжидал паузу, но в любой момент мог встрепенуться — и тогда ничто не помешало бы нам возобновить работу над воспоминаниями.

Позже Василий Степанович умер окончательно: не поменял обличье, как в случае с Лилианой, а просто повис на ветке безлистой памяти мёртвой хитиновой скорлупой, из которой вылетела не отмеченная радарами бабочка.

Многого я не знал (если честно, не знал почти ничего); мне оставалось раскидывать умишком, пытаясь вычислить, что происходит, а недобрые предположения редко оказываются близки к действительности: на считанные колышки известных фактов накручиваются целые бороды фантастических домыслов.

Вообще говоря, случаются повороты, когда твоя жизнь словно на время отделятся от тебя.

Если вообразить её неким движущимся предметом — пусть это будет, скажем, просмолённый бочонок, в каких кидают в пучину сказочных героев, — то долгое время ты неотделим от него. Ты привыкаешь к такому положению, как к естественному и единственно возможному: ты катишься в нём с горы, тебя безжалостно швыряет и бьёт о стенки, ты вместе с ним плюхаешься в воду, ты скачешь на волнах в его скорлупе.

Собственно говоря, он и есть ты, всё его внутреннее устройство — все его клёпки и обручи — это каркас твоих обстоятельств: каркас неотделим от тебя, ведь ты и создаёшь свои обстоятельства, и подчиняешься своим обстоятельствам, и сам не знаешь, когда подчиняешься, а когда создаёшь.

И вот ты в нём катишься и скачешь, и вдруг — трах! — бочонок мчится дальше в одиночку: тебя в нём уже нет, тебя какой-то жуткой силой вырвало из него — привычного, родного — и бросило в новый, где всё чужое, где совсем другие обручи и клёпки; и всё это до того не твои обстоятельства, что даже в страшном сне ты не признал бы их своими, не согласился бы, что ты от них неотделим, что ты сам их создаёшь и сам им подчиняешься!..