Выбрать главу

Я не понимал толком, какое отношение к тому, что я пишу, имеет каждое это отдельное слово, почему они так важны и весомы. Я и не пытался в них вдумываться: я же не из головы их брал, а получал как ожоги, как неоспоримые клейма.

Моя торопливая писанина валилась бесформенной, безвольной пеленой, ложилась глухими вялыми пластами.

Так нисходит на землю снег: падает, заполняет все выемки, залипает во все ямки, во все неровности, старается упасть как можно ниже и быть как можно площе и неприметнее.

Но эти отдельные слова, написанные красным, вертикально торчали из плоской, жмущейся к земле пелены, тут и там вздымали её: как будто она была во всю ширь расстеленной холщевиной, а они высокими кольями.

И именно эти написанные красным, эти торчащие кольями заведомо задавали уровень, на который мне предстояло поднять плоские завалы остальных, слепленных и серых.

 

* * *

С рабочего места я видел немного.

Клавиатура, справа мышь. Поверхность стола кое с какими предметами:  чашка, пепельница, карандаш, листки для записей. К левому углу присобачен гусь — лампа на кронштейне.

Выше — этажерка в ширину столешницы, на нескольких узких полках пяток памятных безделушек, три или четыре папки бог знает с чем; ещё выше, на самой стене, живопись: портрет «Человека водочного» кисти Володи Кабанова в рамке на гвоздике.

Это попадало в поле зрения прямо передо мной.

Если я поворачивал голову, скашивал взгляд или просто уделял внимание периферийным полям, справа брезжило окно и подоконник с фиалкой, слева секретер с книжными полками над ним. Всё прочее было так далеко и бессмысленно, что я почти никогда туда не смотрел.

Фронтальная стена всегда оставалась на месте, разве что края её справа и слева могли мутиться и зыбиться.

Та, что была за спиной, наоборот, всегда пропадала.

Боковины вели себя по-разному: когда растворялись частично, когда тоже исчезали полностью.

Так или иначе, комната почти целиком распахивалась в иные пространства.

Дело было зимой, я знал, что скребки пробудят меня первыми же нотами своей суровой песни. Во тьме холодной ночи, в заснеженности окрестных дворов звук их был дик и пронзителен. Железо скребло по живому, сдирало кожу, скрежетало прямо по сердцу. Хотелось по-детски спрятаться от него, закрыться с головой, закуклиться и снова нырнуть в сон.

Но ведь нужно было собирать обломки, вынесенные стихией, куски янтаря или что там ещё, — и я в испуге открывал глаза: видел проём неплотно задёрнутых штор, где слоилось синеватое тесто фонарного света, со стоном садился на постели и зажигал лампу.

Но всё это, включая пробуждение, должно было случиться позже.

В полусне ночи я отдавал себе отчёт, что вокруг меня спящего просторная зима громоздит кубы мороза и белые полотнища пара над крышами: над улицами, над городом, над пригородами — а потом и дальше, дальше…

Вопреки всему этому я видел и чувствовал другие сезоны, иные климаты, нездешние ландшафты.

Там тоже случалась зима, но редко. Несколько раз меня заносило в какие-то снега, и это всегда были горы.

Обычно же над постелью прохаживался тёплый, а то и жаркий ветер. Овевая то шумные улицы и площади, то тихие кварталы предместий, то и вовсе ландшафты перелесков, и полей, и холмов, и дальних предгорий, — всё согретое солнцем, золотое и горячее.

Природа мало меня занимала. Точнее, я не мог уделять ей много внимания, опасаясь пропустить какое-нибудь событие из тех, что, меняя друг друга с калейдоскопической быстротой, происходили в мире людей.

С налёту было трудно разобраться, я ошалело крутил головой, чтобы хоть  что-нибудь понять и как можно больше запомнить.

Правда, время от времени, пусть и редко, действие принимало сравнительно элегический характер. Звучала музыка — обычно фортепианная; если был виден пианист, то закидывающийся назад, то снова бросавшийся книзу, чтобы наскоро выполоскать что-то растопыренными руками в кипении клавиш, я понимал, что это один из главных героев повествования. Женщины за клавишные не садились, они аккомпанировали своим грустным напевам на арфе.

Под воркование аккордов или похрустывание поленьев в камине кто-нибудь расхаживал по комнате, требовательно говорил и обильно жестикулировал, отчего тени рук метались по стенам. А кто-нибудь другой сидел в полутьме на стуле или в кресле.

Обычно эти двое были мужчиной и женщиной. Но не обязательно, могли быть и двое мужчин, они ссорились или приводили резоны; или две или три женщины разного возраста — эти ворковали или взвинченно обвиняли одна другую в наплевательстве и хищи. Какая-нибудь из них непременно выкрикивала фразу: «Потому что ты плохая мать!»