Свою композицию мама назвала громким словом Бренность, и поставила над ней горящую старую свечу. Композиция призвана была символизировать хрупкость и тленность человеческого бытия, стремящегося к упадку и разрушению.
Додж окинул это выдающееся творение дизайнерской мысли холодным взором, а когда мама пригласила его присесть с ней рядом на диван, заявил, что предпочитает постоять. Всем налили шампанское, но Додж потребовал пива, так что мне пришлось разорить запасы Лавди. За столом отец взялся развлекать нас рассказами о своих приключениях на Борнео, куда ездил со спектаклем «Зимняя сказка».
Тема для беседы иссякла, и тогда мама опрометчиво попросила Доджа поделиться с присутствующими его политическими взглядами. Он сердито посмотрел в свою тарелку и отказался говорить о чем-либо. После его ухода мама громко зевнула, прикрывая рот рукой и демонстрируя, сколь скучным ей показался гость.
Отец тут же нашел, что заметить по этому поводу:
— Ну и вкус у тебя, Хэрриет, он способен уморить насмерть даже блох Марка Антония.
У Доджа были короткие черные волосы, торчавшие во все стороны. Взгляд его серых глаз, как правило, не выражал ничего, кроме презрения. Но именно это равнодушное отношение ко всему, что его окружало, так взволновало меня при первом знакомстве: в нем не было ни тени того, что было мне ненавистно в людях, — склонности угождать и пресмыкаться. Вот почему я так влюбилась в него. Меня даже не отталкивало то, что и меня он обнимал все с тем же холодным пренебрежением.
Додж был анархистом. Он хотел перевернуть мир вверх дном и решил начать с меня. В его замечаниях по поводу погоды скрывались провокационные выпады против моей неисправимой классовой принадлежности. Он постоянно читал мне лекции о том, что я сама, по собственной слабости, сдалась и позволила обществу задавить созидательную силу моего духа.
Жил он на пустынном берегу реки в Депфорде, в старом матросском бараке. По углам там были кучей свалены морские снасти, а посредине стояла постель Доджа, сооруженная из обломков лодок. Матрасом служили мешки. Кроме этого ложа Додж владел еще самодельной книжной полкой, набитой исключительно анархической литературой. Жилище было сырым, убогим и донельзя некомфортабельным, но тем не менее неотразимо привлекательным.
Но когда мы с ним занимались любовью, он становился совсем другим, не таким, каким держал себя на публике. Без своих черных шерстяных свитеров, жилетов и джинсов он превращался в обычного влюбленного человека, и кожа у него была теплой и белой, а руки — нежными, так что роман наш протекал очень бурно. Додж был весьма темпераментным любовником, не стеснявшимся в проявлении чувств, он рычал как зверь, а я визжала от восторга каждый раз, когда мы достигали кульминации. Я любила лежать с ним рядом, держа в руках его голову, когда он спал безмятежным младенческим сном, тогда на лице его блуждала умиротворяющая, едва заметная улыбка, и оно становилось по-детски обаятельным.
Спустившись вниз по лестнице, я взяла трубку.
— Привет, Екатерина… — Додж терпеть не мог моего настоящего имени, считая его чересчур изысканным и выражающим дух классового снобизма. Он был апологетом идей знаменитого анархиста князя Кропоткина и с большой симпатией относился к русским, тем более к коммунистам.
— Мы встречаемся. Сегодня. На Никольской. В двенадцать. Приходи.
В трубке раздались гудки. Додж, общаясь со мной по телефону, всегда был крайне немногословен. Местом нашей встречи являлась Никольская — кодовое название адреса 14А Аулстоун-роуд, Клакенуэлл, где находился главный штаб КПРТД — Комитета поддержки революционного и террористического движения.
Предпочитая есть быстро и быстро готовить завтрак, я любила кухню больше, чем столовую. Это было просторное помещение удлиненной формы, с окнами с обеих сторон, и в нем всегда было тепло благодаря бойлеру.
Когда я вошла, Мария-Альба, жарившая ветчину с грибами, мельком взглянула на меня. Она была нашим поваром и домработницей в одном лице, но для меня — гораздо больше, чем прислуга. Я засыпала на ее груди. Роды моей матери были тяжелыми, и она долго болела после моего появления на свет. Если Брон и Офелия были очень хорошенькими, то я оказалась крупным и неуклюжим ребенком и в каком-то смысле разочаровала маму. Мария-Альба была вспыльчивой и недоверчивой женщиной, но я никогда не сомневалась, что в глубине души она меня очень любит. С самых первых дней, с первых шагов в этом мире мое доверие всецело было отдано ей.