Длинные массивы типовых жилых зданий стремительно приближались.
– А еще раньше радиосвязь использовали, – сказал водитель. – Рации, знаете, такие, как у охранников. Смотришь, идет девушка, держит перед собой рацию и говорит: «Теперь я все понимаю – я тебе с самого начала не нужна была, ты только о себе думаешь. И не любишь ты меня. Прием?» Только потом отобрали, оказалось, менты тот же диапазон используют, типа, эфир им забивают. Так что теперь только пейджеры.
Мимо облупленных пятиэтажек и покосившейся водонапорной башни они въехали в город. После мостика через крошечную речку, там, где улица пошла слегка в гору, по просьбе Вадима они остановились. Круглая афишная тумба стояла справа от дороги, с трех сторон подсвеченная в темноте вкопанными в землю прожекторами. Опустив стекло, Вадим минуту разглядывал свеженаклеенную афишу.
Грандиозное незабываемое представление!
Снова в городе Великолепная и Потрясающая, ни с чем не сравнимая Плавучая Опера!
На среднем течении речки Семиструйки, за мостом на Левый берег, на празднично декорированной дрейфующей платформе – красочное и масштабное представление оперы Мейербера «Гугеноты»!
Афанасий Тигелев – в роли Рауля, Вера Тихорецкая – в роли Валентины.
Захватывающие пиротехнические эффекты,
прожекторное шоу, новаторская современная
сценография.
В представлении участвует
всем известный конь Василий.
С благословения архиепископа
Железногорск-Илимского и Крутецкого Феофана.
Народный праздник, цветы для женщин, крещение
в реке Семиструйке всех желающих.
Подняв стекло и нервно усмехнувшись, Вадим дал знак водителю двигаться дальше. Город преподносил первый сюрприз. Все было непонятно – почему православный архиепископ благословил оперу во славу протестантов, что делали посередине реки Афанасий Тигелев и Вера Тихорецкая и чем был продиктован такой странный выбор репертуара и такой воинствующе экзотический вариант его подачи. Мимо пролетали городские кварталы. Интересно, кто будет производить крещение, подумал Вадим. Остается надеяться, что не конь Василий. Хотя, если вдуматься, каким еще способом классическое искусство может в современных условиях, так сказать, оставаться на плаву. И вообще, что, в сущности, представляет собой это неожиданное формотворчество – дерзкий порыв влить в традиционные классические формы новую струю или попытку плыть по течению? Плохо у меня с юмором, подумал Вадим. Опустился до дешевых каламбуров. В нормальном состоянии я бы себе такого не позволил. Он закрыл глаза.
Это, наверно, было самым страшным в Ларисе – эти неожиданные, спокойные, разом все отрезающие фразы. Произнесенные обычным ровным тоном, с какой-то стойкостью обреченного всезнания, с отрешенной уверенностью, по нелепой, пустяковой причине переносящие на тебя опыт, полученный с кем-то другим, сообщающие то, что уже решено и не может быть оспорено. Ты живешь, ничего не подозревая, и вдруг в один момент, посреди тишины, получаешь все это, то, что в какой-то несчастливый миг запало ей, то, что она вынашивала, обдумывала, не советуясь с тобой, – быть может, в какой-то момент это еще можно было перехватить, и доказать, и переубедить, но все шло исподволь, и ты в беспечности не замечал этого, и вот все сказано, и ничего нельзя исправить. Поделом тебе, подумал он. Ты ведь был чуть ли не феминистом. Ты сам говорил, смеясь, что стервой обычно называют женщину, действующую в собственных интересах. И ты так себе нравился в этот момент – поднявшийся над мужскими слабостями и предубеждениями, широко мыслящий, повторяющий, что в жизни, слава богу, видел от женщин только хорошее. Это было неправдой, но именно таким ты хотел видеть себя, и ты сам почти что в это поверил. Ну так на тебе – вот они тебе, в полный рост – женская воля, и самостоятельность, и индивидуальность, все, что ты так ценил и уважал, – с размаху, от сердца, наотмашь, получи и распишись. Странно, я был такой рассеянный и благодушный в это утро – что редко со мной случается, и в этот момент, складывая в кухне на столе какую-то дурацкую маечку, она сказала: завтра я съезжаю от тебя. Кто-то из великих сказал, что срок любовных переживаний мужчины недолог – если он не застрелится сразу, то через две недели он будет в порядке – и вот две недели прошло, и я живой, я хожу, вижу, разговариваю, даже способен думать, я знаю – понимаю умом – что должно прийти облегчение, но оно не приходит, и уже не верится, что придет, – все это было однажды, тогда, двадцать лет назад, я был студентом-третьекурсником, и я расстался с ней – с девушкой, с которой был готов связать свою судьбу, память размывает тяжелые воспоминания, и, наверно, поэтому я лучше всего помню, как выходил из всего этого. Я мучился тогда, и тогда мне вдруг приснился Ронни Джеймс Дио – сидящий в ботфортах на бампере какого-то фешенебельного автомобиля – я даже потом понял, откуда это, с буклета какого диска это взято – хотя тогда это было неважно – неподвижность и тишина, холодный бессолнечный свет бесконечного, запредельного пространства, и больше ничего. Он смотрел на меня, как и полагается небожителю, мудрым, всепонимающим, чуть грустноватым взглядом, и вдруг он сказал, глядя на меня, так просто и словно освобождающе: «Одиночество – всего лишь слово». И я проснулся, и я сразу почувствовал, что мне стало легче. Грусть, страшная, ломающая грусть, и все-таки как будто тропинка назад, и беззвучное белое утро, и мир, где-то там за окном, и ты пойдешь по этой тропинке, пусть медленно, и отчаяние, как грустная сестра, будет глядеть тебе вслед, пока не потеряет из виду и все не кончится.