– Кэти, ты не из тех, к кому стоит соваться со штампами. А это связывает нам, бедным смертным, языки, – на миг она клонит голову. – Что ты улыбаешься?
Она смотрит на свои руки.
– Вы боги, ты и Бел. Это я – бедная смертная.
– Потому что мы верим в штампы?
Она снова слабо улыбается; молчит, потом произносит, чтобы порадовать его:
– Бел меня расстроила. Хоть это и не ее вина. Я вела себя с этими двумя, как надменная сучка.
– Что она сказала?
– Вот это.
– Ты страдаешь. Мы понимаем, как тебе трудно.
Она опять выдыхает дым.
– Я лишилась чувства прошлого. Все – в настоящем, – впрочем, она трясет головой, словно говоря – все это до того расплывчато, что уже и бессмысленно. – Прошлое помогает отыскивать оправдания. А вот когда тебе некуда укрыться от…
– Разве будущее помочь не способно?
– Оно недостижимо. Человек прикован к настоящему. К тому, что он есть.
Поль подбирает камушек, бросает в воду. Западня, дыба; когда читаешь людей, как книги, и видишь их яснее, чем они себя.
– Быть может, самое лучшее – рвать вот так оковы, чем принуждать себя вести… – и он обрывает фразу.
– Вести себя нормально?
– По крайности, делать вид.
– На манер мистера Микобера[17]? Что-нибудь да подвернется?
– Дорогая моя, хлеб насущный это ведь тоже штамп.
– Для него нужен голод.
Поль улыбается.
– Ну, определенного сорта голод тебя не покинул, не так ли? По крайности, в виде потребности разочаровывать нас, тех, кто хочет тебе помочь.
– Поль, клянусь, я каждое утро… – она умолкает. Оба сидят рядышком, глядя на воду.
Поль мягко произносит:
– Дело не в нас, Кэти. В детях. Понемногу проникаешься потребностью всех ограждать. Хоть они этого и не понимают.
– Я стараюсь. Особенно при них.
– Я знаю.
– Все это из-за полной утраты силы воли. Из-за чувства, что тебя может свалить с ног пустейшая фраза. Любая случайность. И ты опять ни в чем не уверена. Пытаешься понять – почему. Почему я? Почему он? Почему это? Почему все?
– Я хотел бы, чтобы ты попыталась все описать.
– Не могу. Невозможно описать то, чем живешь, – она швыряет окурок в воду; затем решительно спрашивает: – Вы с Бел боитесь, что я могу попытаться покончить с собой?
Он недолго молчит, потом:
– А следует?
– Нет. Но вы не задумывались о том, что означает эта моя неспособность?
И на сей раз он отвечает не сразу, размышляет.
– Мы надеялись, что она означает только хорошее.
– Я думаю, на самом деле она означает, что я себе нравлюсь такой. Той, какой стала, – она смотрит на него: голова римлянина, глядящего в воду; мудрый сенатор, жалеющий, что отправился искать ее. – В сущности, мне нужна взбучка. Нагоняй. А не ласковые разговоры.
Поль выдерживает паузу.
– Жаль, что мы такие разные люди.
– Я не презираю тебя, Поль.
– Только мои книги.
– А, ладно, этому ты можешь противопоставить тысячи и тысячи счастливых читателей, – говорит она. – Презирай я тебя, я бы не завидовала так Бел.
Он потупляется.
– Ну…
– Это ложная скромность. Ты свое дело знаешь.
– По нашим меркам.
– А я знаю, какой деспот Бел. Под этой ее личиной.—Иногда.—В сущности, никакие мы с ней не сестры. Просто два разных воплощения непримиримости.
Он ухмыляется.
– Или мучительства. Не даете поесть голодному человеку.
И так же, как невозможно не улыбнуться в ответ на притворную наивность Бел – надо же, какая милая розовая рубашка – улыбаешься и теперь. Чтобы скрыть ту же обиду: на то же скольжение по поверхности, способность оставить человека в беде, нетерпеливость. Ты говоришь о претворении сущностей, о эвхаристии, а все, о чем думает мужик – это хлеб и вино.
Она встает, он тоже, пытаясь различить за темными очками ее глаза.
– Надо будет все это обсудить, Кэти. Когда они уедут.
Кэтрин без предупреждения обнимает его; и ощущает, как он вздрагивает от неожиданности, от внезапности, с которой она в него вцепляется. На миг лицо Поля зарывается в плечо Кэтрин, руки робко охватывают ее. Он похлопывает ее по спине, касается губами макушки. Сбит с толку, бедняжка. А она уже думает: сучка, актриса, расчетливая дрянь – заем я это сделала? И дура к тому же: какой епископ станет носить с собой гелигнит – или раздавать его направо-налево в своем соборе?