— Да, согласен с вами, Аглая Петровна, молодежь надо уважать.
— Молодежь надо учить уважать старших, — выкрикнула Костюкович.
— Если мы к ним будем относиться свысока, то никакого уважения не получится.
— Пускай она сначала научится понимать, гореть, жить на сцене.
Пожевав большими губами, Хлебников скучающе согласился:
— Они научатся, совершенно с вами согласен, уважаемая, если мы не будем стоять им поперек дороги.
— Никто и не стоит. Разве я стою? Или вы?
— Я — нет…
А к Володину подскочил молодой актер и самоуверенно начал произносить туманные слова:
— Не кажется ли вам, уважаемый Семен Семенович, что лично пережитое сыграть невозможно. Не получится убедительной, художественной объективности. Субъективные восприятия задавят образ…
«Вот головастик, — с неприязнью подумал Володин, — все объяснит, так что и сам ничего не поймет, а сыграть не сумеет». Прерывая самоуверенную речь молодого актера, он постучал мундштуком папиросы по серебряному портсигару и хмуро попросил:
— Будьте любезны, спичку.
«Головастик» судорожно выдернул из кармана коробку спичек и продолжал обволакивать словесным туманом ту бессмыслицу, которой неизвестно где он успел набить свою юную голову.
Женя, усадив Гришу на подоконник, села рядом и спросила:
— Как же я тебя ни разу не видела в театре?
— И я тебя не видал. То есть видал много раз и на сцене и так… Мне казалось, что это ты, а фамилия другая. И ты совсем другая. На росомаху нисколько не похожа.
— Я изменилась?
— Очень. Такая высокая стала… и красивая. А была толстая и все фыркала: ф-фу!
Женя рассмеялась:
— Я и теперь фыркаю, когда разозлюсь. Только это ни на кого не действует.
Гриша сказал:
— Я бы хотел, чтобы ты Надю сыграла.
— Это невозможно. Я хотела сказать, что ты не так написал, как было на самом деле. Проще все было и как-то величественнее. Нет, ты не сердись. Я тебе всю правду выложу…
Она стукнула кулаком по своей коленке. Гриша сразу заметил, что изменился не только внешний вид Жени, она вся стала совершенно иной, не похожей на ту пышную, томную, влюбленную девчонку, какой он ее знал и какой вывел в своей пьесе.
Она, вскинув голову, проговорила:
— У тебя вот героиня, когда осталась одна во время бури в своей избушке, грозится и кричит в окно: «Не боюсь я тебя, вьюга, не боюсь! Хоть ты целый год завывай, а я свой долг исполню!..» А ты учти — я в то время речей не говорила. Это ведь надо умом тронуться, чтобы с пургой, как король Лир, разговаривать. Я от страха ревела и рубила все, что можно, на дрова. И уж как я тогда боялась! Тут никаких разговоров и речей не требуется. Вот давай сделаем так: сидит она, эта наша героиня, пурга завывает, а она плачет и песню поет. Но в то же время дровишки экономненько в печурку подкладывает. Вот как дело было. А ты: «Не боюсь я тебя, пурга». Еще как боялась-то! Боялась, а не ушла.
Прищурив глаза, Гриша глядел в окно. Лицо его показалось Жене таким же отчаянным, как в тайге, когда у него на страшном морозе заглох мотор старого газогенераторного лесовоза. Женя спросила:
— Помнишь, как в тайге ты машину своим кожухом укрыл, чтобы мотор не заморозить?
— Ну и что же?
— А я еще сказала тебе: «Ах ты, аварийщик несчастный!» Помнишь?
Она напомнила этот случай только для того, чтобы ободрить его, вызвав воспоминания о нелегких военных годах, о которых нельзя писать громкими, высокопарными словами. Но Гриша не понял ее, хотя и сказал:
— Понятно…
— Ничего, я вижу, тебе не понятно.
— Понятно, — настаивал он, — был, значит, аварийщиком, таким и остался!
Женя рассмеялась и шепнула, как маленькому:
— Ну скажи еще, как тогда: «Вот как дам — птичкой взовьешься!» Ну, скажи.
Но Гриша вспыхнул и противным голосом произнес:
— За критику благодарим, Евгения Федоровна, только, позвольте вам заметить, я ее не принимаю.
И, не посмотрев на Женю, ушел к столу, где Володин уже постукивал карандашом по графину.
ПРЫЖОК С БАШНИ
Михаила так и не перевели на биржу. Он сначала обижался, а потом, поняв, что никаких перемен от этого в его жизни не произойдет, успокоился.
— Ты, в общем, к ней не приставай. Я это давно тебе хотел сказать. Настоящая любовь разве боится расстояния? Да и расстояние-то невелико. Ты здесь, она на башне, в будке своей. Оба рабочие. Никто между вами не стоит. А вот если не любит она тебя, тут уже ничего, Михаил, не поделаешь. Заслужи — полюбит. А вот пьешь ты зря…
Так говорил ему Комогоров, собираясь куда-то на вечеринку. Он стоял перед зеркалом и огромными своими ручищами завязывал галстук, с такой ловкостью, что Михаил проникся к нему еще большим доверием. Он любил ловкую работу.
— Я не пью, я один раз выпил, — поправил Михаил. Покончив с галстуком, Комогоров надел синий пиджак и сел к столу напротив Михаила. Неторопливо, словно располагаясь к длительной беседе, он закурил.
— Я — знаешь, как женился? Познакомился на Урале в городе Чусовом. Я туда во время войны в командировку приезжал. Она на Урале, я под Берлином. Расстояние? Войну закончили, поженились. Она ждала, и я ждал. Чтобы человеку жениться, разные обстоятельства пережить надо. Чем больше переживешь, передумаешь, тем крепче любовь получится. А ты не распускайся. В зеркало-то когда-нибудь смотришься?
— Так я же с работы…
— Не про одежду разговор. Ты погляди.
Он подвинул зеркало к Михаилу, тот хмуро глянул. Отвернулся. Конечно, видок не очень. Лицо темное. Глаза красные, опухшие. Это уж от пьянки. Волосы как после драки. Черт его знает, до чего человек дойти может.
— Ну вот, — суровым голосом закончил Комогоров, словно он только что рассмотрел своего позднего гостя. — Иди-ка ты домой… А сюда в таком виде больше не приходи. Не приму. Ты подумай: куда пришел? В семью. В семейный дом. Дети здесь, я сам сюда в рабочей одежде никогда не зайду.
Все это Михаил выслушал хмуро и смиренно. От другого бы не стерпел и половины, а Комогорову все можно.
Так Михаил и остался работать на своей машине. А работать нелегко. В начале декабря стало подмораживать по-зимнему и повалил снег. Но Михаилу все эти северные фокусы давно знакомы — опытный таежный шофер. Он в любой мороз заведет машину, и никакие заносы ему не страшны. В гараже он считался одним из лучших шоферов. Шестого ноября, на торжественном заседании, ему дали премию. Он стал следить за собой. Брился через день, одевался по лучшей таежной моде.
Купил в магазине бобриковое полупальто «москвичку» и пестрый галстук, который пока еще не решался надеть. Девчонки заглядывались на него, и только одна по-прежнему не обращала никакого внимания.
Вон она. Сидит в своей будке на машинной башне и смотрит на все сверху вниз.
Всегда, проезжая мимо биржи, Михаил смотрел на средний кабель-кран, на котором работала Лина. Сейчас она в первой смене.
В предутреннем мраке Михаил различает ближайшие к нему контрбашни. Они стоят поблескивая заиндевевшим железом, больше чем когда-либо похожие на нежное кружево.
Машинные башни, расположенные над рекой, уже совсем не видны. Могучее сияние прожекторов, установленных на самом верху, на голове башен, слепит глаза и сгущает мрак.
Внизу чуть виден тусклый свет, исходящий из машинного отделения.
И вот там, в темной вышине, где-то под ослепительным созвездием прожекторов сидит в своей будке Лина.
О чем она думает, глядя на землю? Может быть, ей видны бегущие огни фар и она вспоминает о нем. Ох, уж лучше бы не вспоминала. Ни с какой хорошей стороны он себя не показал. Но все-таки Михаил несколько раз помигал огнями фар.
Дорога была пустынна в этот ранний час. Михаил затормозил и стал смотреть в темноту. Нет, ничего не разберешь. Темно.