Марина оглянулась на Виталия Осиповича, тот безмолвно стоял, глядя на реку, где над вершинами тайги уже пламенело небо, тронутое ранним зимним закатом.
Но когда она пошла, увлекаемая Обмановым, по тропке к его избушке, он с безучастным видом тронулся за ней.
Обманов, не обращая на него внимания, поднялся на крыльцо, бережно подталкивая Марину. Она шла, гордо подняв голову, с видом мученицы, решившейся все претерпеть.
В темных сенях с треском распахнулась примерзшая дверь. Втолкнув Марину в черную, жаркую духоту избы, Обманов сразу исчез.
Невыносимый кислый запах неопрятного жилья как паром обволок ее. Марине показалось, что она задохнется, если пробудет здесь еще хоть минуту. Но так только казалось. Запах этот берложий отличается тем, что скоро к нему привыкаешь и перестаешь замечать. И только потом, когда выйдешь на улицу, поймешь, как хорош свежий воздух.
Где-то впереди в кромешной тьме слабо пламенели прямоугольники окон.
Виталий Осипович за ее спиной зажег спичку. Черные тени заплясали вокруг, и вдруг одна из теней превратилась в Обманова. Он вынырнул откуда-то из-за печи.
Спичка погасла.
Зазвенело стекло, вспыхнул огонек маленькой лампочки на столе.
— Садись, сватьюшка, — говорил он, придвигая ей табуретку, — а я вот здесь. Против тебя. Видишь, живу бобылем. Никакой семьи у меня нет. И угостить тебя нечем. Ну, как там Петр?
Он слушал рассказ Марины о своем сыне, пристально глядя на нее немигающими глазами. Когда она закончила, он глухим, жестким голосом спросил:
— Приехать-то к отцу когда обещался?
— Этого я не знаю, — созналась Марина.
Петр Трофимович упер бороду в грудь и, сбычившись, долго смотрел на Марину:
— Значит, не собирается. Тебя послал. Ну что ж, и на том спасибо.
— Меня прислал, — строго сказала Марина, — просил зайти к вам Павел Сергеевич Берзин.
Вскинув голову, Петр Трофимович быстро заморгал красными веками слезящихся глазок:
— Ну? — спросил он шепотом. — Павел Сергеевич жив?
Марина сказала, что видела его несколько дней тому назад.
— Он меня на вокзал провожал, очень просил зайти к вам и узнать: Петр пишет ли и что он пишет? Петр слово дал, что сразу вам письмо пошлет. Его Павел Сергеевич с трудом разыскал. Фамилия у него сейчас другая.
Старик сидел, глядя на Марину и ожидая, что еще скажет эта тоненькая барышня, какую еще тяжесть принесла она на своих хрупких плечах.
— Так, — сказал он наконец после долгого молчания, — значит, от отцовской фамилии отрекся. Начисто. Стыдно Обмановым зваться. Ну, ладно. Ох, не знаю я тебя, какая ты есть, сватьюшка. Сказать надо тяжелые слова. А сказать некому. Идите сюда, Виталий Осипович. Прошу вас. В последней просьбе старику не откажите.
Виталий Осипович молча подошел к столу и сел у окна, за которым все еще томился закат.
— Сейчас скажу о своей жизни, — начал Обманов, положив руку себе на горло. — Происхождение мое мужицкое, из здешних мест, деревни Край-бора. Воспитание получил по всей религиозной строгости. За всякую провинность стегал меня отец во имя отца и сына и святого духа. Так он приговаривал, когда стегал. И всегда учил: «Завидуй, Петька, завидуй. Человеком будешь». Бога я боялся до смерти и по мальчишеству полагал его себе с березовой вицей в руках. И начал я завидовать господу богу за то, что никто ему не страшен. Вот так меня стращали до зрелых годов. А когда исполнилось пятнадцать лет, дал мне отец топор, и пошел я в артель, кою содержал купчишка Елизарий Матушкин. Он нашими руками лес рубил и вниз сплавлял. В ту пору я здоров был, мечтал денег накопить и самому артелью командовать. Ну, конечно, мечты эти при себе держал.
Тут получилась революция. Наши мужики побежали сользавод грабить. Я тогда никакой идейности не понимал. Думал, пойду и я, деньгами не разживусь ли. Дошли мы до сользавода. Постреляли маленько из дробовиков. До сользавода дорвались, а там уж мне стражник нагайкой по плечу полосанул. Шкурку содрал. Ну я сразу взялся домой бежать. «Пропадите вы все со своей революцией, — так я подумал, — а мне жить еще охота».
А руку мне повредили наши мужики. Это когда я, отца похоронивши, в силу вошел. В нэп это было. Собрались наши мужики в артель, я у них за главного, и начали мы в город дрова поставлять для советских организаций. Мужиков-то я обсчитывал, у кого копейку зажму, у кого пятачок. Не очень, конечно, разжился, но все-таки дом поставил. Женился. Жил, одним словом. А когда они сосну на меня свалили и руку перешибли, то я для утешения и выдумал, что это еще в гражданскую за идейность пострадал. Некоторые доверяли. А жить без руки вполне можно лучше чем с руками. Никуда тебя не мобилизуют, на войну не гонят, должность, как инвалиду, самая легкая…
— Противно вас слушать, — сказала Марина, порываясь встать.
Обманов согласился:
— Это верно, дорогая моя сватьюшка. Жизнь у меня черная, непроходимая. А ты, чистенькая, слушай. Сейчас про Петьку расскажу. Порол я его, бога не призывая. Учил, как жить в наше время. Главней всего наказывал зависти опасаться. Завидовать тоже надо с умом. И не всякому человеку завидовать надо, а тому, кого осилишь. Вот я перед вами какой сижу. Слушать меня и то противно. Меня таким зависть сделала. А Петька черней меня. В тридцать восьмом году прибыл ко мне сынок с великой радостью. В глухую ночь под окошко припал. Стучит. Вот в это самое окошечко. Что такое? Тут он меня и обрадовал. Впустил я его. Он трясется и все просит: «Выйди, папаша, посмотри, не видал ли кто моего следу?» Я спрашиваю: «Ты чего, человека убил?» Он говорит: «Хуже, я своего друга в тюрьму посадил, и сам того же боюсь». Я кричу: «Да ты, сукин сын, что сделал-то?» Начал он душу выворачивать, как худой карман. — «Папаша, говорит, это зависть меня научила. Всю жизнь Павлушка на моем пути стоял. Везде у него удача, везде он хорош, а я все позади. Вроде его одежду всю жизнь донашиваю. Надоели мне ошметки-то эти». Так он говорит, а я его трясу: «Говори все, кайся!» А дело было так. Призывает его следователь и спрашивает: «Что вы про своего друга, который есть враг советской власти, знаете?» Тут бы ему по чести сказать: ничего худого, мол, не знаю. А он, душой не крепок, взял да и написал донос. На друга на своего Павлушку напрасное обвинение возвел. Ах, подлая душа!
Раздувая вывороченные ноздри, Обманов взмахнул рукой и, тыча пальцем в темноту, злобно сказал:
— На полу на этом заплеванном катался, головой стучал. Думаешь, каялся? Как же! Боялся он, как бы Павлушка не оправдался и не пришел его за горло брать. Ох, сукин сын завистливого роду! Душит тебя зависть-то?..
Он вскочил и, простирая кулак над грязным полом, словно все еще видел сына, дрожащего в собачьем страхе, мстительно спросил:
— Душит зависть-то?
И вдруг затопал ногами и, выплевывая злобную слюну, заорал:
— Бей ее, стерву, бей! Выбивай из дурацкой башки… А тебя я проклинаю, брата ты убил, Каин!
Сжимая тонкими пальцами свои похолодевшие щеки, смотрела Марина на уродливое кривлянье старика. Даже омерзение, вызванное его исповедью, померкло в сравнении с тем, что она узнала о Петре Петровиче. Что теперь будет с Катей, что будет вообще со всеми? Как жить, зная, что рядом с тобой в твоей семье живет предатель?
Откуда-то издалека до нее донесся голос Виталия Осиповича:
— Ну, я думаю, хватит?
— Да, — сказала Марина, протягивая к нему руку. — Пойдемте.
Они дошил до двери, как вдруг услыхали задыхающийся голос Обманова.
— Теперь расскажу про Павлушку Берзина…
Марина резко повернулась:
— Не хочу. Ничего не хочу слушать! Какое вы право имеете жить?
Но она вернулась, готовая узнать все до конца. Всю правду. Она осталась стоять, опираясь на твердую руку своего спутника.
Обманов, часто мигая, глядел на окно, залитое густым светом заката. Крупные капли пота выступили на его висках и на толстой переносице. Облизав запекшиеся губы, он сказал: