Стояла ранняя осень. Поля убраны, сено с лугов свезено. На ржище паслись коровы, овцы. Пастушок, увидев подводу, подошел к дороге поинтересоваться, кто едет, сказал "здарс-сте". Потом, демонстрируя свое пастушье искусство, лихо щелкнул кнутом и, проворно сняв из-за плеча берестяную трубу, заиграл какую-то веселую мелодию. Коник вздрогнул от неожиданных для него резких звуков, замотал головой, кося глазом на пастуха. Часть стада перешла тем временем на красноватое поле из-под гречихи. "Каша с молоком", - улыбнулся Сорокин, вспомнив, как когда-то в малолетстве его впервые повезли из города в деревню. "Что это?" - спросил он тогда, показывая на полосу спелой гречихи. "Гречка, - объяснил отец. Из нее гречневую кашу варят". Немного погодя увидели на другом гречишном поле двух коров. Маленький Максим захлопал в ладоши: "Каша с молоком! Каша с молоком!"
"Каша с молоком", - еще раз грустно улыбнулся он, припомнив свое такое милое и богатое радостями детство. Отца с матерью давно уже нет. Отец погиб на войне с японцами в Порт-Артуре, мать уже в эту войну пошла добровольно сестрой милосердия, подхватила тиф и умерла. И никогусеньки из родных теперь у него нет. Жениться не успел, хотя тридцать три года стукнуло возраст Христа.
"А хороша гречневая каша с молоком, - вспомнил он. - Вкусна!"
Сглотнул слюну - захотелось есть. В местечке кое-как позавтракал, да ведь и пообедать давно бы пора.
Захаричи были уже недалеко. Возница сказал: вот-вот, за лесом. Проехали лес, в котором по-осеннему уже засох и побурел папоротник, словно опаленный огнем, и действительно вдоль дороги потянулось село. Сорокин слез с подводы, расстегнул баульчик, чтобы расплатиться с возницей, но тот повел рукой:
- Денег не давай. Если есть, дай аловак. Малому в школу идти, а не с чем.
Сорокин достал из баульчика карандаш, вдобавок еще перо, тетрадку. Возница охотно сгреб все это, впервые за дорогу заулыбался, протянул руку на прощание.
Село Захаричи было велико, в длину, пожалуй, версты три, и лежало вдоль Днепра по высокому берегу. Кое-кто в уезде именует его местечком. На выгоне замерла ветряная мельница - крылья без движения. А посреди села на открытом со всех сторон месте высилась церковь, та самая, ради которой и приехал Сорокин. Она, белокаменная, смело и горделиво выставляла напоказ всей округе позолоченный крест, голубые купола, белые стены. Но и не чуралась этой самой округи, не была ей чужеродной, словно сроднилась и с голубизной неба, и с зеленым простором лугов, и с синей гладью реки, в которую смотрелась с высокого берега. Немного левее, на том же холме, раскинулся погост - на многих крестах висели белые рушники. Умели люди выбрать место для церкви и погоста, искали, чтоб повыше. Не затопит вода, не омоет половодье кости покойных...
Сорокин знал, что этой церкви около четырехсот лет и всему, что в ней есть - иконам, крестам, книгам, - столько же. К тому же имеются сведения, что многое из церковной утвари перешло туда из других церквей, еще более древних.
Он сел на широкий березовый пень, отдыхал и любовался церковью и округой.
День был на исходе. Солнце остыло, резко обозначились его красноватые края, посумеречнел луг, и река дышала уже предвечерней прохладой. Высоко-высоко, так что не слышно было щебета, летали ласточки, суля на завтра погожий день. С луга к селу медленно приближалось стадо коров. На лугу возле озерца застыли два аиста. От этих мирных, веющих покоем картин на душе сделалось как-то грустно-хорошо, не хотелось вставать и не хотелось никуда идти. А идти было нужно - к председателю волостного Совета, чтобы определил на постой и пропитание.
Вдали рассыпанные хаты,
На влажных берегах бродящие стада,
Овины дымные и мельницы крылаты...
припомнились пушкинские строки, которые Сорокин и прочел вслух, отмечая сходство этой деревни с той, пушкинской.
Кто знает, сколько бы он еще сидел вот так, умиленно разглядывая все вокруг - хаты, стадо красных коров, две баньки с дымами из окошек, мельницу, крылья которой вдруг ожили и медленно пошли описывать круг. А встал из-за того, что увидел миловидную женщину, вышедшую из лесу и направляющуюся к нему, к Сорокину. Невольно вскочил, торопливо стал поправлять френч, шляпу. Женщина по одежде - не крестьянка: на ней черная юбка и красная кофточка, на плечах кашемировый платок, обута в ботинки выше щиколоток.
- Здравствуйте! - произнесла она и остановилась. Было ей под сорок или все сорок, глаза прищурены, отчего возле них сетка морщинок. Но вот она улыбнулась и враз смыла улыбкой все эти морщинки.
Сорокин ответил ей, поклонился и, как всегда в присутствии хорошеньких женщин, смущенно опустил глаза, но тут же понял, что смешон с этим своим смущением, - не мальчишка же, поднял глаза и открыто встретил взгляд женщины. В серых красивых глазах ее горел тот игривый кокетливый огонек, который охотно берет на вооружение слабый пол. Надо сказать, она умело пользовалась этим оружием.
- Здравствуйте, здравствуйте, - еще раз повторил Сорокин и подхватил свой баульчик.
Она стояла, и он стоял. Ей понравилось его смущение, и она рассматривала его уже с веселым расположением - долговязого, длиннорукого худого очкарика.
- Вы приезжий? К кому приехали?
- К председателю. Он мне нужен.
- Булыга, значит. - Лицо ее еще больше повеселело, серые глаза засветились ярче. - По службе? Из Гомеля? Могилева?
- По службе. Из Москвы.
- Прямо из Москвы! - была удивлена женщина. - Должно быть, какой-то важный декрет привезли.
- Да нет. А какого вы декрета ждете?
- Разве мало такого, что надо бы переиначить да исправить? Страшно живем.
- Время суровое, - сказал Сорокин. - Война.
- Война, - вздохнула женщина и помрачнела. - Брат с братом воюют, отец с сыном. И когда это кончится.
Они шли рядом по затравянелой тропинке. У женщины в руке был узелок с какими-то цветами и травами. Сорокину объяснила, что это лекарственные травы и что сама она фельдшер, приехала из Гомеля подлечить отца.
- А я церковью вашей интересуюсь, - объяснил и он цель своего приезда. - Ей же четыре сотни лет.
Женщина остановилась, повернулась к Сорокину.
- И что вы намерены с церковью делать? - спросила с тревогой.
- Осмотреть надо.
- Тут приехали ее рушить.
- Как это рушить? - насторожился Сорокин. - Кто приехал?
- Из уезда.
- Ну, это варварство. Вашу церковь надо взять под охрану как памятник архитектуры!
- Вот и возьмите! - Женщина молитвенно сложила руки. - Не дайте разрушить. Вы же начальство?
- Я, разумеется, сделаю все, что смогу, - пообещал Сорокин.
Дальше они шли еще медленнее, словно нарочно растягивая дорогу и отдаляя час расставания. И все говорили о церкви. Женщина рассказывала о человеке, приехавшем из уезда:
- Такой уж красный, что дальше некуда... Говорит, во всех церквях надо оставить только стены, а что выше - разрушить, посрывать головы рассадникам опиума. И он, право же, это сделает, его не остановишь.
Волнение женщины передалось и Сорокину, он поверил, что захаричскую церковь и впрямь могут разрушить. Такие случаи уже имели место. Совсем недавно в Тверской губернии взорвали древний собор, чтобы кирпичом и щебнем вымостить дорогу. Виновных наказали, а ценнейший памятник древнерусского зодчества утрачен навсегда. Творили это безрассудство неучи, случайно получившие в свои руки власть. Примитивно понимая слова гимна о старом мире, который должен быть разрушен "до основанья", они с усердием претворяли их в жизнь. Но удивляло, что среди этих новоявленных "культуртрегеров" встречались и люди образованные, - с ними бороться было труднее. Сорокин боролся, и именно его решительным вмешательством было спасено немало ценных памятников культуры. Два года назад, например, он не дал уничтожить древние печатные доски. Было это так.