Ахилл Пари с ненавистью посмотрел на старика: уже второй раз он просит его дать десять молодых людей из отряда, а капабанда прикидывается глухим, что-то шепчет, придумывает отговорку… А когда Элмаз Шаман перестал шептать, когда увидели, что он умер, и подбежали к нему, командир карабинеров все еще поглядывал на него с подозрением: вот что напоследок придумал лукавый мусульманский горец, чтобы только помешать делу.
Иван Видрич услыхал, как незнакомый голос зовет его по имени, и не удивился: не впервой его окликали незнакомые люди, но сейчас он чувствовал отвращение ко всем звукам и к самому этому то видимому, то невидимому миру. Зов повторился, и снежок попал ему в спину. Только тогда он сердито повернулся и увидел усталое, бледное, в подтеках порохового дыма лицо Шако, оно показалось ему каким-то диким, уродливым и почти незнакомым. «Откуда он меня знает, — подумал он, хлопая глазами. — Я встречал его когда-то давно, он тогда не был таким заросшим, и глаза не были красными. Кажется, это было на Пиве, перед тем как уйти в бригаду. Откуда он тут взялся и чего на меня уставился? Пора бы ему и заговорить…»
— Ты тяжело ранен? — спросил Шако.
— Нет, я не ранен. Устал я только, слишком уж много всего в один день.
— А почему у тебя кровь на шее?
Видрич пощупал шею и удивленно посмотрел на окровавленную ладонь. Ему показалось, что ранен другой, где-то далеко, может быть, Байо Баничич, или Момо, или Качак, и потом это каким-то образом по воздуху перешло к нему.
— Откуда кровь? — спросил он и вытер руку о плащ. А про себя заметил: «Что это на меня нашло сегодня — все спрашиваю, откуда это, откуда то…» — Не знаю.
Шако медленно подошел к нему, нагнулся, чтобы пощупать ему затылок и принялся осторожно перебирать ему волосы, словно выискивал вшей. Это становилось невыносимым. Иван Видрич думал, что голову ему сдавливает шапка, а на самом деле это слиплись волосы от свернувшейся крови и прикрыли рану. Боль он почувствовал только тогда, когда Шако притронулся к ране рукой.
— Оставь, пустяки, — сказал Видрич и поднялся, борясь с головокружением. В глазах прояснилось, сознание окрепло, рана начала болеть. — Кто это идет с Зачаниным? — спросил он.
— Ладо, — сказал Шако и посмотрел ему в глаза. — Ты плохо видишь? Я тоже.
— Нет, я вижу, просто я думал, что Ладо погиб. Кто же мне сказал, что Ладо убит?
— Не Ладо, а Боснич. Не захотел уйти в укрытие.
— А где Арсо?
— О Шнайдере я ничего не знаю.
Они посмотрели друг другу в глаза, и Видрич понял: поскользнулся портной!.. Грызя ус и стряхивая с плаща снег, Видрич почувствовал, как по его лицу пробежала добрая, всепрощающая улыбка: Арсо, может, и найдет игольное ушко, пролезет в него и останется живым. Быть живым лучше, чем быть мертвым, лучше быть воробьем в лесу, чем мертвецом в гробу.
— Вот твоя шапка, — сказал Шако. — Надо идти.
— Клянусь богом, сегодня мы находились, и все из огня да в полымя.
— Придет время — отдохнем.
— Что-то ты голову повесил, дорогой Шако, не в твоем это обычае.
— Приходится вешать, чтобы ненароком не задели.
Они начали взбираться наверх, и Видричу казалось, будто и деревья повесили головы и съежились от страха, все как-то уменьшилось, и даже Рачва, которая представлялась опоясанной стенами крепостью, пригорюнилась, облысела, превратилась в обычную гору, не хуже и не лучше тех, которые оставались за их спиной. Окопы занесло и заровняло снегом; лес поредел, чащи как не бывало — все опустошила осень. Если бы знать, как здесь сейчас, подумал он, то надо бы остаться на Софре или на Кобиле, земля в могилах повсюду черная и мокрая. И все-таки лучше, что не знали. Дольше продержались и задали им больше работы. Будь день покороче, может, кто-нибудь и выбрался бы.
— Нельзя идти туда гурьбой, — сказал Шако. — Надо разбиться.
— И так уже разбиты, — сказал Ладо, — хуже некуда.
— Бывает и хуже, вот увидишь, как мусульмане за нас возьмутся.
— Мусульмане разбежались, — сказал Зачанин. — А стоит им разбежаться, как их уже не соберешь.
— На это я бы не надеялся — на слабого и заяц зубы точит.
— Тс-с, — прошипел Зачанин. — Они где-то здесь.
Каждый прижался к своему дереву и приготовил гранаты. Больше делать было нечего, мучительно потянулось, время. Нервы были натянуты до предела. Мир заполнили призвуки, тени и страшные мороки. То, что забывалось во время ходьбы и боя или оставлялось на потом, внезапно поражало душу. Преодоленный страх возвращался в многоликой форме сомнений, раскаяния и печали и подтачивал волю, отнимал силы и увеличивал усталость. Разделенные расстоянием, целиком уйдя в свои чувства и мысли, они забывали о товарищах, и тогда страх одиночества доводил до головокружения. Время от времени на них находила жалость друг к другу, но они понимали, что это всего лишь ничтожная искорка, так как все их существо, все тепло их душ и все силы разума были поглощены совсем иным. Потом они снова начинали думать о себе, завидовали мертвым, у которых все уже позади и которые избавлены от этих терзаний. А кроме того, в каждом зияло голодное естество, по сути дела, пустота, тщетно стремящаяся вобрать в себя минуты, часы, дни и годы, которые были дарованы и вдруг отняты навсегда.