— Хоть с головой накройся, чтоб глаза мои тебя не видели!
Она с наслаждением его избила бы, так он был ей ненавистен. Ненавистен с той самой минуты, как отворил дверь. Ей все время кажется, что она впустила в дом несчастье, нечистую силу. «Беда обычно только заглянет, — рассуждает она сама с собой, — побудет немного и уходит, а эта ни за что не хочет уходить; и нечистая сила обычно прячется, либо обернется чем-нибудь, чтобы ее не узнали, а эта лезет без стыда и совести. Брови белые, зубы черные — дурные приметы. Может, у него и хвост есть; увижу, хвачу головней прямо по хвосту! Голос у него тягучий — ни мужской, ни женский, — жутко слушать, как он лжет, улещивает, болтает сальности и двусмыслицы. От каждого слова смердит. Из всех девяти дырок смрад выходит. И он знает об этом и нисколько не стыдится, лишь посмеивается, и гордится даже, и только диву дается, что мне стыдно. И в самом деле, стыдно, стыдно и за бога, который создал его таким, и за людей, которые терпят, чтобы он загаживал эту землю. Другие воюют в горах, убивают друг друга, теряют головы, а этот вонючий выродок смердит здесь и насмехается над ними. Злой рок будто нарочно задался целью уничтожить все хорошее и оставить все дурное».
Она перекрестилась, прошептала молитву против нечистой силы, но и это ее не успокоило. «Не знаю, что со мной нынче, — сказала она про себя, — леденит меня какой-то страх, даже сердце замирает».
Тем временем Шелудивый Граф разглядывал портрет Филиппа Бекича. Он узнал его и злобно зашептал: «Так это ты тот командир, тот Аника-воин, который всю ночь шумел и рычал. Идиот круглый, ты заслужил картофельную медаль и получишь ее! Осточертел ты мне, как зубная боль, а сейчас — катись! Катись, игумен, и не тревожься о своей обители, ты оставил ее в надежных руках! Я позабочусь о твоем монастыре, о ризнице и обо всем прочем, как если бы все это было мое собственное. Спасибо за доверие, здесь совсем неплохо. Мягко, тепло, на обед мясо с капустой, конечно, найдется и ракия, а я такими вещами не брезгую. Позабочусь я и о дочерях, красивые у тебя дочери, и косички у них и ямочки, благо дяде! Затащит дяденька девочек в кровать, чтобы они его грели и лечили от простуды. Напрасно кричать и возмущаться, все это старо, знаем мы эти сказки, далеко ты забрел, не слыхать ничего от стрельбы. Чего мне стыдиться? Ты стыдись! Не мои, а твои дочери. Дети, говоришь?.. Да ведь мне как раз и нравится, что дети. Надоели мне старые курицы, вышли они из моды, пусть себе идут с богом! Надо же кому-то и цыплятам показать, для чего они созданы, открыть им глаза на эти вещи, негоже им оставаться неучеными и зелеными. Мне бы только избавиться от этой страшной бабищи, что не спускает с меня глаз, я бы им все тихо-мирно объяснил. Бабу я заманю в коровник, привяжу к яслям, набью ей хайло сеном, пусть жует, а на голову торбу из-под овса, чтобы не квакала. Ничего не сделаешь, раз она на меня так свирепо смотрит».
— Ты подоила коров? — спросил он.
— Уж не хочешь ли ты их подоить?
— Могу помочь. Я люблю хозяйничать по дому.
— Поищи какой-нибудь другой дом, может, кто ошибется и примет тебя в работники.
— Коровы могут заболеть, если их долго не доить, перегорит молоко в вымени.
— Дай бог, чтоб у тебя мозги в голове перегорели!
— Ты, старуха, партизанка, — крикнул Граф. — Меня ненавидишь, а еврейку обхаживаешь.
— Не нравится, уходи! Либо убирайся, либо молчи! А еще раз помянешь еврейку или рот откроешь, я тебя вот этой дубиной по голове!
И она взмахнула сучковатой дубинкой, показывая, какая она с виду и как она ею владеет. Шелудивый Граф тут же захлопал глазами, и ему тотчас захотелось очутиться где-нибудь в другом месте, под другой крышей и другим небом. Он резко отпрянул, чтобы избежать удара, коснулся ступней края кровати, и его пронзила острая боль, — точно внезапно пробудился и зашипел целый клубок быстрых змей.
В лесу на Кобиле Арсо Шнайдер отыскал застывшее тело мусульманина с красными усами. Впрочем, такими они ему только показались, и он отвел глаза, чтобы не видеть, почему они красные. Он протянул было руку, чтобы снять с головы убитого чулаф, но при мысли о том, что этот чулаф, еще влажный от предсмертного пота, надо будет надевать себе на голову, Шнайдера передернуло от гадливости. Он отскочил назад и огляделся по сторонам, не видит ли кто его. Кругом ни души, стоят одни деревья, но это не просто деревья, они одеты в черные чикчиры и черные свиты до пят и с напряженным вниманием следят за тем, как он приближается к этой последней черте. Стоит ему ее перейти, и они разом заорут, подобно тем, на Рачве: «А-а-а-а!» И потом, куда он ни ткнется, мимо какого дерева или куста ни пройдет, его всюду будет сопровождать это «а-а-а-а!». Арсо отступил еще шагов на десять и продолжал пятиться в страхе, что чулаф с головы мертвеца пойдет за ним, как плохая молва.