Участь партизан из Дуба и его окрестностей была немногим лучше. Сдаваться никто из них не собирался — обороняясь, они отступали по оврагам. Пули четников причинили им немного вреда, но, переходя вброд ледяные потоки, партизаны поморозили ноги. Молодые, неопытные, они окончательно загубили себя, когда наконец добрались до огня. Уже к вечеру люди не могли ступить шагу и стали обузой для других воинских подразделений. На санках их перевезли в Колашин, где они заполонили больницу, кое-кто даже попал в Жабляк. Всю зиму у них отваливались пальцы, а из мяса торчали мелкие кости. Раненые гибли от гангрены; многие умерли от воспаления легких, некоторых захватили в больнице четники и добили, каждого на свой лад. Мало кому из них, как Видричу и Качаку, удалось выжить. От батальона остались считанные единицы.
Не к чему сейчас вспоминать об этом, подумал Видрич. Одно и то же дважды не повторяется! Сейчас тут только штаб и даже не весь штаб; если на нас нападут и уничтожат, создадут новый штаб. Из шестидесяти людей, засевших в разбросанных по горам землянках, всегда найдется человек, способный это сделать. Самое главное, батальон невозможно уничтожить, он неуловим. Его позиции неизвестны — скрыты зеленой листвой весны, которой, правда, еще и не пахнет.
Он сидел и, казалось, внимательно слушал доклад Вуле Маркетича, а в действительности — не прерывал нить своих мыслей, словно готовил сводку, которую собирался кто знает когда и кому представить. Время от времени внутренний голос говорил ему: мы научились многому — кое-чему научила нужда, но больше всего — неприятель. И в первую голову мы овладели искусством скрывать свою боеспособность и беречь силы. Люди у нас больше не замерзают на горных хребтах, как прошлой зимой. Правда, и люди теперь пошли совсем другие — о Марксе мало кто слышал, о Ленине чуть больше, но зато занимать выгодные позиции и стрелять из винтовки они умеют гораздо лучше скоевцев и коммунистов, которых мы потеряли на Дубе. Теперь они отсиживаются по домам в тепле и относительной сытости. Ходят на посиделки, ухаживают за девушками, приударяют за молодками и увиливают от всяких дел. Если не удается увильнуть и получить освобождение от врача, они идут в четники, но при этом от их песен сотрясаются ущелья, а своей стрельбой они оповещают о направлении движения, все время думая о том, как бы в удобный момент внести замешательство, бежать и увлечь за собой других.
«Они похожи на домобранов[19], — подумал Видрич, и эта мысль его оскорбила. — Ну и что из того, что похожи? Время такое, что выбирать не приходится. А впрочем, все на этом свете на что-нибудь да похоже. Таков уж этот край, Нижний Край, граница! Народец здесь пестрый! Долго были под турками, часто бунтовали, никто никогда им не помогал, как и нам сейчас. Когда приходится рассчитывать только на свои силы, и хитрость — сильное оружие. Цетинье и вообще Верхний Край охотнее всего посылали в бой здешних людей, особенно не заботясь о том, как эти «двурушники» из него выпутаются. А когда приходилось спасаться после восстаний, приносили в жертву какого-нибудь всем известного попа или гайдука, — ведь надо было думать о новом восстании, поэтому тайные вожди тщательно укрывались, а люди, смотря по обстоятельствам, — либо прятали, либо выставляли напоказ свои гербы, знаки и знамена. Лгать научились по нужде, и это вошло у них в кровь, и кто знает, когда исчезнет…
Исчезнет, — заметил он про себя, — когда отпадет надобность лгать. Мы-то до этого не доживем, я, во всяком случае, — дважды пережить то, что было на Дубе, невозможно. Не хочу, не обязан — эта ноша мне не по силам. И Вранович не смог, потому и заставил себя убить. Жив еще Пушкар, но от него осталась одна тень. Время идет и требует новых людей. Мое время если еще не прошло, то уже проходит, и потому лучше уйти сейчас, чтобы было людям что вспомнить. Иной раз какой-то свой поступок, память о котором переживет тебя, ценишь больше, чем всю жизнь».
Мысли эти рассердили Ивана Видрича, и он нашел им объяснение: «Ракия в голову ударила — вот и болтаю пустое. Хорош бы я был, если бы выпил столько, сколько Ладо! А ему хоть бы что, только потеет. Привык, должно быть; он ко всему дурному привык. Я думал, он закончит как левый сектант или анархист, да вот не успел. Хитер — умеет молчать. Болтает обо всем, что в голову взбредет, а о своей женитьбе и жене — ни гугу! Есть в этом какая-то дьявольщина, но Байо все же перебарщивает со своими нравоучениями. Каждый вправе иметь жену и ребенка — особенно когда не сегодня-завтра может погибнуть».