Выбрать главу
V

Одни ссорились, другие их успокаивали, молчала только Гара. Впрочем, если бы ей и было что сказать, она бы постеснялась, ведь она всего лишь женщина, — не пристало ей лезть в чисто мужские разговоры о далеких, а потому неосуществимых и бесплодных вещах. Она простая, необразованная и неученая женщина, нигде она не была, никуда не ездила, не считая того, что на грузовиках их перебрасывали из лагеря в лагерь, ничего не видела, ничего не испытала такого, о чем можно было бы рассказать. Она просто благодарна им за то, что ей наконец позволили жить в одной землянке с мужем и братом, дышать с ними одним воздухом, разделять крупицы их радостей, готовить им еду и штопать чулки. Прежде она жила в землянке раненых, где был и Боснич, и очень там томилась. Тоску нагоняли не раненые и не уход за ними, а собственный ее отец, Йован Ясикич: целыми днями, пытаясь подавить страх и тревогу за детей, он рассказывал о своих любовных похождениях.

Поначалу Гара не очень прислушивалась к разговору мужчин. «Это они решили поразвлечься, страх прогнать», — решила Гара. — Для них первое дело — разговоры, а для меня — вязанье. По мне, наверное, тоже незаметно, что внутри у меня все дрожит от страха, вяжу себе и вяжу. И это не только моя слабость, страх царит не только здесь. В лагере была камера смертников. По ночам ее освобождали, а утром снова наполняли узниками из других камер. И неизвестно, кто испытывал больший страх: тот, кто попадал в камеру, или тот, кто должен был в нее попасть через день-другой. А сколько на земле таких лагерей, и в каждом думают, что их лагерь самый ужасный, что их камера самая плохая, а удел самый тяжелый. И в бригадах немногим легче — особенно, когда ждут атаки или когда идут через проволочные заграждения на бетонные доты. Везде тяжело, всюду стелется туман страха. Кое-где он ненадолго редеет, а потом опять клубится, наплывает волнами и то тут, то там становится таким густым, что дышать нельзя. Сейчас он сгустился здесь, хотя никто не хочет в этом себе признаться…»

Сквозь туман доносятся обрывки фраз, и перед глазами явственно встают, порождая друг друга, странные чудища: Лим — Голод — Ненависть — Четники — Земля… Неизвестно, какое из них главное; как только это узнают, чудище перестает быть главным и его заменяет другое, на него непохожее. Копошатся люди, усталые от напрасных усилий и ударов по пустоте — на ногах не стоят от утомления, сами не знают, что делают: сходятся, чтобы договориться, а встретившись, вступают в рукопашную и хватают друг друга за горло. «Вот сейчас новое чудище, — подумала она, — хочет нас, горсточку горемык, рассорить, раздробить. Поначалу разделились на две группы «Легче легкого» и «Без изъяна» вроде бы в шутку, потом начались взаимные подковырки, и кончилось тем, что брат Слобо поднял винтовку на Байо Баничича. Сейчас оно нас уже делит на четыре части, а завтра…» И Гара внезапно строго крикнула:

— А что, если вам прекратить?

— Почему? — спросил Душан Зачанин и тут же ответил: — Да, ничего умнее не придумаешь.

Мечта об одетом в камень Лиме потухла в его воображении, а вместо нее вспыхнули воспоминания юности: Балканская война, снежная ночь в Ругови у реки; женщины, принесшие в торбах еду для мужей и братьев к Дечанам и Джаковице, подсели к костру погреться, а солдаты принялись на них кричать, замахиваться прикладами — пусть убираются отсюда подобру-поздорову, сначала нужно согреть лошадей, лошади поважнее разных там чужих баб; перепуганные женщины встали, крестясь, не посмев даже слова сказать, но одна вдруг дала отпор — голос у нее был такой же сердитый и неожиданно резкий, как сейчас у Гары. Может, это была ее мать или старшая сестра ее матери, но главное — черногорские солдаты, в то время народ дикий и суровый, привыкший все решать силой, обозленные и усталые, с растертыми до крови ладонями — они тащили по бездорожью и горам пушки, — отступились, нарубили дров и зажгли другой костер для лошадей. Не будь этого, женщины замерзли бы…

— Ничего умней не придумаешь, — повторил он. — Надо спать. «А завтра, — подумал он, — будь что будет!» — И продолжал вслух: — Сходись — бранись, расходись — мирись, дело семейное, первая брань — лучше последней. И ребятишки так волю закаляют да языки острят, чтоб не быть мямлями да тихонями, не поддаваться всякому черту-дьяволу, никому не давать себе сесть на шею. Так-то вот, а разве мы все здесь не семья?