«Ни к чему было меня сюда и посылать, — подумал он, — в эти туманы, болота, леса и снега. Не растерялись бы и без меня; во всяком случае, погибнуть бы сумели, а это было бы самым естественным после всего того, что тут творилось. Неестественно другое, то, что пытаюсь делать я: сохранить под ружьем шестьдесят коммунистов на двукратно оккупированной территории, там, где было восстание и полыхали пожарища и где снова, собрав последние силы, подняли восстание. В нашей вековой истории, которой мы так кичимся, еще не было случая, чтобы гайдуцкая ватага смогла продержаться зиму в том месте, где действовала летом. Зазимовать ей не давали, и если она не уходила, ее уничтожали, как только выпадал первый снег. Только мы остались, понадеялись на удачу, раз все равно не было другого выхода, и это первая глупость!.. Ударились в мечты, составляли планы возрождения армии: взводы по селам, роты по общинам, думая к весне, когда зазеленеет лес, сколотить батальон или два, и это вторая глупость! Даже я поверил, что это возможно, впрочем, такая возможность и в самом деле была — минус на минус, или глупость на глупость, всегда дают плюс, то есть в данном случае способны породить что-то дельное. И все бы кончилось хорошо, если бы мы не совершили третьей глупости. Не понимаю, как я мог зимой согласиться на диверсии и допустить эти акции с телефонными проводами — ведь это все равно, что дразнить медведя после того, как он уже перестал преследовать».
Байо вспомнил весну, когда он пришел сюда: облавы, дожди, леса — все совсем иначе, чем он себе представлял. «Я даже не знал, куда иду, — думал он, — но это не моя вина. Разбитые на нахии, разделенные горами, мы не знаем друг друга и заранее склонны недооценивать товарищей. Мне сказали, что это пограничная область, а на границе народ пестрый, с бору да с сосенки, все двурушники да оппортунисты, в одной руке сербская шапка, в другой — мусульманская феска и надевают их, смотря по обстоятельствам. Презирал я их за это хамелеонство, хотел даже речь сказать о человеческом благородстве. Хорошо, что не сказал. Потом, оглядевшись, убедился, что условия здесь действительно принуждают менять головной убор, если хочешь сохранить голову. И я же сам предложил раздобыть где-нибудь мусульманские фески и носить их на всякий случай в кармане, но они все, как один, воспротивились — не только шальные «Это нам легче легкого», но и такие серьезные люди, как Видрич, Качак, Шнайдер, — все дружно заявили, что это был бы позор, срам, что четники были бы рады-радешеньки и ударили бы во все колокола, как только нашли бы у кого-нибудь из наших феску, а такого срама народ никогда нам не простил бы».
«Что-то уж очень часто они оперируют словом «народ», — услышал он собственный язвительный голос. — Когда им надо чего-то избежать или что-то обойти, тут же ссылаются на народ, как на верховного судью. Из этого можно заключить, что они скорее народники, чем марксисты. Надо будет так им прямо и сказать, только бы не забыть. А вот бороды им не мешают. Некоторые отпустили бороды — Иван Видрич рыжую, чтобы, когда нужно, сойти за четника. Не знаю, почему они думают, что за этот камуфляж и обман народ не станет их упрекать. В каждой группе есть хотя бы один бородач, и я всякий раз ошибаюсь, принимая его за пленного четника. И Ладо летом походил на бородатого атамана-ободранца, а теперь и след его простыл. С каких пор я призываю его к ответу, он знает за что — и увиливает, ждет, пока все уляжется. Потом примутся меня убеждать, будто он женился, чтобы угодить народу. Срам, да и только! Нас преследуют, как чертей, загнали в мышиные норы, а у него, старого, с позволения сказать, коммуниста, не нашлось более срочного дела, как жениться, да еще на замужней женщине. Увел жену у бедняка, который сейчас пухнет с голоду где-нибудь в плену, собственно — украл, мужа-то дома не было. И когда Васо Качак говорит, что это личное дело Ладо, мне становится тошно — даже когда вина очевидна, они защищают друг друга. Какое тут личное дело, если речь идет о воровстве? И с каких пор повелась эта новая мода смотреть на подобные вещи сквозь пальцы?..»
Вопросов — один язвительнее другого — нахлынуло столько, что Байо чуть не задохнулся. Устав, Байо попытался спокойно во всем разобраться. «В Белграде Ладо входил в небольшую группу забияк, которые главным оружием в рабочем движении считали кулаки. Эти люди, влюбленные в подвиги, с врожденной склонностью к дракам и потасовкам, счастливые, что им представился случай все это проделывать во имя высоких целей, все же обладали кое-какими заслугами. Они вовлекали в движение новых, подобных себе, сорвиголов, приезжавших из горных краев, и в то же время открытой борьбой прикрывали планомерную работу организации. Они бахвалились своим героизмом, полиция, конечно, взяла их на заметку, и организация от них отступилась. Одни после этого запутались и попали во фракции, другие заболели и умерли, третьи превратились в лояльных государственных чиновников. Ладо и еще несколько человек случайно выдержали. Что-то их связывало с движением, они выстояли, а сейчас, видно, порвались последние нити. Ладо устал, ему все надоело, досадно, что другие его опередили, может, и на меня злится, потому что он с давних пор презирал терпеливых и скромных конспираторов, которые не хвастаются и не знают, как выглядит Главняча[34] изнутри. Затосковал по собственному гнезду, только вот время выбрал неудачное».