Филипп услышал, как на Эйфелевой башне пробило одиннадцать, и пересек мост, намереваясь пройти к Пасси. На полной скорости проносились взад и вперед машины, будто предпочитали любой уголок Парижа этому. Сады Трокадеро казались отсюда огромным смутным пятном, а дворец возносил над ними свои фаллические башни. На том берегу реки светящийся пунктир фонарей шел вдоль набережной Гренель, а дома стояли черной сплошной стеной. Филипп приблизился к огромному виадуку, перешагивавшему через Сену, соединявшему обе набережные и выносившему поезда метрополитена из туннелей на верхний этаж. Под налетевшим порывом ветра он нагнул голову, чуть повернулся боком. Когда он снова двинулся вперед, поезд метро, грохоча, пронесся над рекой; Филипп проследил его бег, вагоны на глазах превращались в тоненькую светящуюся полоску, тянувшуюся сквозь мрак. И снова в наступившей тишине слышен был только шум ветра. Филипп ускорил шаги. На противоположном тротуаре двое мужчин вышли из маленького кафе и стали медленно подниматься по лестнице, ведущей к мосту Пасси. Люди стекались к подножью моста, словно радуясь вновь очутиться в унылом одиночестве набережных. Огромные здания, почти совершенные в своем уродстве, свидетельствовали о комфорте и надежности, и кариатиды, подпиравшие карнизы, старались дотянуть до самых небес эти благоденствующие этажи. Но дальше вновь побеждало уныние. Уходила куда-то вдаль бесконечно длинная стена, увенчанная кронами деревьев.
Филипп остановился, оглядел авеню, еще более пустынную, еще более тревожащую, чем та, откуда он пришел. Здесь, за этими кафе и этими высокими домами, пролегал рубеж буржуазного Парижа. А за этим рубежом залегло огромное пустое пространство, тонущее во мраке, здесь начинался мир, отличный от его мира, мир неведомый. Никогда он не заглядывал в эти забытые богом кварталы. Да и что бы ему тут было делать? Несколько секунд он простоял в неподвижности. Между платанами, шелестевшими над головой, и низенькой длинной стенкой, огораживавшей авеню с другой стороны, каменная мостовая казалась бесконечно широкой, черной, поблескивала под огнем фонарей, — она была словно вторая река, текущая параллельно Сене. Это зрелище завораживало. Он вспомнил, что в детстве его приводила сюда няня, но запрещала говорить об этих прогулках матери, ибо Лина (так звали няньку) предпочитала Гренель и самые отвратительные уголки Марсова поля чинным лужайкам Булонского леса. Обычно они выбирались из квартала Пасси по маленькой, чуть ли не деревенской улочке, звавшейся Бретонской, и попадали на набережную примерно в том месте, где сейчас стоял он; оттуда они проходили под виадуком и сразу же смешивались с толпой, толкавшейся вокруг Гран-Рю: мужчины без крахмальных воротничков, все женщины простоволосые. Еще на Бретонской улице Лина снимала белый передник и прятала его в сумку, как нечто постыдное, после чего у нее даже походка менялась: шагала она осторожно, и носы ее черных ботинок надменно смотрели вперед. Вот бы посмеялась, если бы могла себя видеть в такие минуты. Наедине с подопечным Лина обращалась к нему только на своем перигорском диалекте, когда же он просил ее перевести ту или иную фразу, она лишь фыркала в ответ и не переводила, но нетрудно было догадаться, что нянька подсмеивается над этим молчаливым мальчиком с робким взглядом.
Услышав грохот поезда на виадуке, Филипп вздрогнул. Он снова двинулся вперед и остановился только у моста Гренель.
***
Он не отрывал взгляда от пристани и через каждые десять — пятнадцать метров перегибался через парапет, но ничего рассмотреть не мог. Еще за обедом ему пришла мысль разыскать тех людей, да так и не покидала его в течение всего вечера. И сейчас на набережной он пытался воссоздать ход своих тогдашних мыслей, незаметно и постепенно внедрявшихся в сознание. В первые минуты такая мысль показалась ему до того нелепой, что он без труда отогнал ее прочь. Помогла болтовня Элианы. Хотя отвечал он свояченице довольно хмуро, но был в душе благодарен за то, что она его отвлекала. В тихой, приятно освещенной комнате среди книг и привычной обстановки он, в конце концов, стал таким, как всегда, и голос Элианы стер мимолетное досадное воспоминание; говорила она ласково, будто боясь его задеть, болтала о пустяках, но таким разумным и здравым тоном, что мир постепенно приобретал свой обычный вид. Все возвращалось в рамки будничного порядка, и причиной тому был ее голос, который, казалось, завораживал эту взбесившуюся тьму, укрощал порывы ветра.