Выбрать главу

Полулежа на заднем сиденье, Филипп вновь и вновь рисовал себе недавнюю сцену не такой, какой представлялась она ему, а такой, как должен был видеть ее тот воришка. Он легко вообразил себе радость бродяги, углядевшего в таком глухом месте хорошо одетого человека, чье белое кашне бросалось в глаза даже в тумане. Вот он, насвистывая, приближается. Дело оказалось слишком даже легким; на берегу стоит, засунув руки в карманы пальто, какой-то господин, видать, чудак, он даже глазам своим сначала не поверил. И, конечно, не удержался и пошутил чуть-чуть со своей жертвой, посмеялся про себя, до того испуганный у этого господина был вид; на этот раз даже ножа, с которым он не расставался, не потребовалось; вполне достаточно пнуть этого типа локтем, и хотя тот на целую голову выше, такой вряд ли в драку полезет, только глаза пучит да брови подымает; ну а если что, хватим его под подбородок, и пусть себе принимает в Сене холодную ванну. Поэтому-то он и топтался перед Филиппом, в насмешку задавал ему разные дурацкие вопросы со своим простонародным выговором.

Даже здесь, в машине, Филиппа преследовал этот голос, он зажал ладонями уши и все-таки слышал. Тот издевался над ним, как только может издеваться низший, зная, что не получит отпора. С самого детства Филипп привык холить тело, следить за весом, давать пищу уму, — и вдруг какой-то скот, какой-то мальчишка, противно растягивающий слова, заговорил с ним и испугал до дрожи. Конечно, неразумно смотреть на вещи под таким углом зрения. Однако же существует некая связь между неусыпными заботами о себе, с одной стороны, и такой слабостью — с другой. Раз он трус, значит, грош цена всем благоприобретенным знаниям, всей этой физической и духовной красоте. Стоит ли в таком случае ежемесячно измерять объем бицепсов, груди, если эта сила, столь глубоко ценимая, не дала ему возможности поднять для защиты руку. И чему послужили также бесконечные занятия, если в результате они не дали даже обыкновенной твердости духа? А он-то считал, что достиг некоего незыблемого равновесия, и вдруг оно летит к черту из-за ничтожного, в сущности, происшествия, из-за нескольких слов, которыми он перебросился на берегу реки с каким-то ворюгой. Долгие годы он считал себя выше тех, кого мысленно именовал «другие» со всем пренебрежением, какое принято вкладывать в это слово. А сегодня прошло всего несколько часов, и прежнее представление кажется ему просто нелепым. Он даже не ровня тем, «другим», далеко ему и до вора мальчишки, так как мальчишка берет дерзостью; любой лучше его, любой, кто в подобном положении, в какое он только что попал, стал бы защищаться; но он рожден трусом, как рождаются, скажем, кривым. Без сомнения, самый обыкновенный трус мучился бы меньше Филиппа хотя бы потому, что сумел бы войти в сделку с собой и обнаруженным в себе новым свойством, но, подобно всем великим тщеславцам, Филипп предпочитал быть на последнем, а не на предпоследнем месте, готов был на любые муки, лишь бы выйти на самое последнее.

Новая мысль остановила его на пороге спальни. Вот человек ушел из комнаты четыре или пять часов назад, и теперь этот человек возвратился. А может, тот, кто ушел, и тот, кто возвратился, два совсем различных человека. «Нет, это невозможно, — подумал он, — такие мысли приходят людям только на рассвете». Рука нащупала на стене выключатель, повернула его. Из тьмы выступила вся комната. Он бегло оглядел ее, и по мере того, как взор его скользил от вещи к вещи, на душе становилось спокойнее, все было на своих привычных местах, и это бодрило. С двенадцати лет каждую ночь он ложился в эту кровать красного дерева, со временем пришлось ее удлинить, чтобы он мог вытянуться во весь рост. Перед этим зеркалом он, школьник, приглаживал некогда буйные свои кудри. Необоримое желание посмотреть на себя привело его к камину. Откуда он выдумал, что стал другим? Встревоженное лицо вопрошало другое, смотревшее на него из зеркала. Откуда бы взяться морщинам, которыми щедро награждают нас бессонные ночи, отечности — следствию неумеренных возлияний? Размеренная жизнь упасла его, в отличие от многих, от преждевременного уродства. Десятки раз ему говорили, что выглядит он моложе своих лет, что у него прежнее детское лицо — неопределенный рисунок губ с ямочками по углам, круглые, а подчас и румяные щеки. Характера, вот чего не хватает его чертам; мечтательное выражение смягчало блеск глаз. Жизнь не согнула его под бременем настоящих бед; она не помыкала им, она просто о нем забыла. Создав его богатым, красивым, неглупым, она вообще перестала о нем думать. Вот что прочел он в зеркале. Ни заботы, ни сомнения, ни страсти ни разу не замутнили это правильное, почти до бесцветности, лицо, не замутнили поверхности души, так как на долю ему выпала необыкновенная судьба, укрывшая его от мира. Ему неведома была ревность, разочарования, страх перед разорением, которые мучат стольких на рубеже зрелости. Иной раз он встречал бывших школьных товарищей, постаревших, обезображенных горьким сознанием, что живут они в безвестности, без денег, что им не удалось выбраться в первые ряды, а он достиг четвертого десятка с гладким и пустым, как у статуи, лицом.