— Я такая несчастная… я… я…
Виктор в испуге вскочил с колен, обнял ее.
— Да что с тобой? Ты что-то от меня скрываешь.
— Нет, не скрываю. Я не хочу, чтобы у тебя были неприятности, я достану денег.
— И из-за этого ты плачешь, Анриетта?
Он даже затрепетал всем телом от волнения, сжал ее в объятиях с такой силой, что ей стало трудно дышать.
— Пусти, пусти меня, ты меня задушишь (она вытерла слезы). Слушай, сестра обещала мне помочь. Возможно, даже сегодня вечером, — по крайней мере, я надеюсь, что сегодня, — я сумею послать тебе нужную сумму.
— Какая ты добрая, ты даже не знаешь…
— Не благодари меня, Виктор. Нет, я эгоистка, у меня нет ни настоящих забот, ни настоящих потребностей…
Она не договорила, испугалась, что не сумеет вовремя удержаться, скажет ему, что она тоже была бедная, но ей стыдно было ему в этом признаться; пусть уж лучше считает ее капризной, чувственно привязанной к нему, тогда как на самом деле она с отвращением ждала его близости. В жизни не найти ей нужных слов, чтобы объяснить этому несчастному Виктору, что она смотрит на него только сквозь призму его нищеты. Она словно захмелела, и то, что минутой раньше отвращало, вдруг обрело притягательную силу, и она сама бросилась к нему в объятия.
***
А Филипп посвятил эти послеобеденные часы деловым встречам. Он решил дойти пешком до площади Мадлен через Тюильри и здесь замешкался, хотя холодный ветер до боли резал лицо. Он буквально раздирался между желанием поскорее закончить этот нудный день и непреодолимым отвращением к предстоящим делам. Дойдя до бронзового льва, он поднялся по ступенькам и обернулся бросить прощальный взгляд на это огромное, свободное и счастливое пространство, которое приходилось покидать. Ему припомнилось, как в детстве он брел этими же садами в лицей, где ему предстояло просидеть взаперти целую неделю, и как его, мальчишку, охватывала грусть, грусть, не отступавшая до самого вечера. Но тогда он был, — при этой мысли Филипп досадливо поморщился, — был, что называется, гордостью лицея, уверенным в себе и в своем будущем, проникнутым сознанием собственной значимости, что было весьма кстати при его скорее сентиментальном нраве. А сейчас… лучше уж думать о чем-нибудь другом. Он вполголоса скомандовал себе «вперед» и зашагал по улице Риволи.
Через несколько минут он был уже на площади Мадлен, а оттуда он темной улочкой, выходящей на бульвар, с математической точностью, которой наделены обманутые мужья, прошел перед домом Виктора полминутой раньше, чем туда проскользнула Анриетта. Побродив по картинной галерее и сделав небольшой крюк, он прибыл к месту назначения как раз в тот момент, когда стенные часы в стиле ампир, стоявшие в вестибюле зеленого мрамора, пробили половину пятого. Всякий раз, когда он слышал их невыразительный тоненький бой, ему неизменно приходила на ум дурацкая фраза, которую ему, ребенку, твердила нянька, видя, что он не желает делать скучные уроки: «Зато потом будет легче». «Зато потом будет легче», — подумал он, сам того не желая, и рассердился на себя за это чисто механическое повторение нянькиного афоризма. И, отдав лакею шляпу, он добавил, как на сцене, в сторону: «Если бы хоть какая-нибудь польза от этого была, как уверяла дура нянька». Толкнув дверь, обитую клеенкой оливкового цвета, он вошел в зал заседаний.
Подавляющая пышность зала, олицетворявшая в глазах Филиппа вкус его отца, не оставляла тем не менее сомнений, что смета расходов была определена заранее. Старик Клери и впрямь лично руководил убранством этого особняка, где раз в месяц собирались восемь членов административного совета крупного горнопромышленного предприятия. В течение сорока трех лет, вопреки помехам военного времени, дела шли сами собой заведенным порядком по той простой причине, что при любых обстоятельствах люди хотят жить зимой в тепле. Так что смерть старика-хлопотуна ничего, в сущности, не изменила. В кресло, до сих пор еще хранившее отпечаток тяжелого тела старика, отдававшего все свои силы работе, беспечно опустился бездельник, и никто даже не заметил разницы. Однако Клери-старший считал себя незаменимым, в отличие от Клери-сына, который отлично понимал, что никакой пользы делу не приносит.
Филипп пожал руки собравшимся, и, если судить по кисло-сладкой реплике одного из восьмерых, они ждали только его, чтобы открыть заседание, ибо эти господа являлись за пятнадцать, двадцать минут до начала и косо смотрели на то, что называли промеж себя опозданиями господина Клери-младшего или Клери-сына («младшего», когда требовалось упрекнуть сына за то, что он не достиг еще шестидесяти — грех непростительный, «сына», когда речь шла просто о том, чтобы напомнить о превосходстве покойного).