Наступила тишина, и Филипп опомнился. Старейшина закончил чтение. В огромном зеркале огни люстры складывались сейчас в чудовищный букет зелено-розовых лучей. Вокруг длинного стола стоял неясный шепот, предшествующий серьезным разговорам.
Труднее всего для Филиппа было переступить через эту минуту. И так как он еще ни разу с тех пор, как сел в отцовское кресло, не принимал участия в деловых спорах, именно сейчас Клери-сыну давали особенно жестоко почувствовать его никчемность. Поначалу, правда, еще спрашивали его мнения, спрашивали с почтительной иронией, но, видя, как он смущается и мнется, в конце концов оставили в покое. Теперь, когда ему случалось кашлянуть или заскрипеть креслом, на него устремлялись удивленные взгляды, как бы лишь затем, чтобы удостовериться, что он еще здесь.
Сегодня вечером ему хотелось вступить в единоборство с этими людьми, хотелось утвердить себя в их глазах, бросить какую-нибудь приличествующую случаю фразу. Неужели так уж трудно схватить на лету несколько слов и в нужный момент повторить их, умело переиначив. Надо попытаться.
Разговор сейчас шел о статистических данных, и один из членов совета, отмечая что-то на листке бумаги, методично сравнивал какие-то цифры. То был худенький, низенький выхоленный старичок, казалось, весь состоявший из манжет, воротничка и крахмального пластрона. В конце каждого чересчур затянувшегося периода он снимал пенсне в черепаховой оправе, протягивал его воображаемому оппоненту и потом снова водружал на свой мясистый нос с лоснящейся хрящеватой горбинкой. Когда же оратор в последний раз взмахнул своими манжетами и швырнул пенсне на стол в знак окончания речи, Филипп вдруг сообразил, что ничего ровно не понял.
Более внимательно он стал прислушиваться к выступлению следующего оратора. Годы почему-то пощадили это мясистое дрябловатое лицо, повернутое к Филиппу в профиль; и впрямь морщины не пробороздили этих румяных щек, а в очертании влажных губ сохранилось даже что-то ребяческое. Синие глазки поблескивали из-под тяжелых век, а огромное брюхо, казалось, находится и непрерывном борении со столом, стараясь оттолкнуть его от себя. От оратора исходил крепчайший запах одеколона. Говорил он с наигранной напористостью, в расчете скрыть довольно-таки расплывчатые мысли. Филипп следил за ним с минуту, стараясь составить в уме хотя бы несколько связанных между собою фраз, долженствующих выразить и его мнение, но мысли растекались.
В голову лезло все что угодно, никакого отношения к происходящему здесь не имеющее: то он вспоминал слова няньки, то журнал, который ему подсунула Элиана, то тот вечер, когда прогуливался вдоль Сены. Сотни розово-зеленых бликов уже играют в зеркале черных вод, а он томится здесь в удобном кресле. На берегу реки начинается загадочное снование, которому суждено кончиться лишь с зарей. Люди, которых не увидишь днем, вылезают из своих тайников и бесшумно скользят вдоль облезлых стен; засунув руки в карманы, они пробираются между кучами песка, между пустыми дремлющими рядышком шаландами. Иногда кто-нибудь остановится, оглядится и негромко свистнет — зовет кого-то. Бродяги, надвинув каскетки на глаза, с открытым ртом дремлют под деревьями; женщины в лохмотьях вздрагивают от любого шума и подымают к прохожим свои лица отравительниц. Над рекой сгущается терпкий унылый запах.