В окошке замаячила круглоголовая, короткорукая фигура повара. Сысоев выбросил на прилавок три тарелки с кашей.
— Три-каш! — возвестил он. — Кому?
Подошел парень, свалил все три каши на одну тарелку, понес.
— Куча мала! — пробасил парень.
Повар бухнул на прилавок еще четыре тарелки.
— Четырь-каш! Забирай!
Утирая рот платочком, подошла женщина, забрала каши.
— Э-эх, ты! — Прасковья Семеновна укоризненно покачала головой. — Трикаш, двакаш… — Сысоев ты, Сысоев, смысла нет в тебе. С такой работы кашей сыт не будешь. Доходит до тебя или нет? Ужо вот директор-то приедет, поговорю с ним. Ей-богу, поговорю…
Повар на это ничего не сказал, сжал и без того маленький рот, исчез. На его месте появилась судомойка Лизавета.
— Чего там?
— Чего, чего! Восемнадцать первых подавай, чего!
Судомойка покосилась на девчачий стол быстрыми узкими глазами.
— Подождете. Посуды нет.
— А ты поживее поворачивайся, тарелок грязных навалом! Да и знать должна — люди придут.
Тетя Паша начала сердиться не на шутку, возвысила голос:
— Да я с тобой и разговаривать-то не хочу, подавай мне благоверного твоего, Сысоева! Чего он смылся-то?! Чтобы сейчас мне восемнадцать обедов на стол!
Тетя Паша крепко стукнула кулаком но прилавку. Широкое желтоватое лицо судомойки качнулось в окошке, подбритые в ниточку брови скривились.
— Ты чего это галдишь, чего ты галдишь?
Быстренько возник Сысоев с горой тарелок на подносе.
— Лизавета, отойди… А ну, забирай перь-р-вое! Раз — кулеш, два — кулеш, три — кулеш…
Иришка с Любой подошли, стали принимать тарелки, относить на стол.
— Вот, наконец-то появляются первые ростки хорошего, — рассмеялась Ксана.
— Поздновато, поздновато, — весело зашумели девчата. — У нас уж животы подвело.
Иришка попробовала суп, поморщилась:
— Весьма слабые ростки. Солнца, что ли, не хватило?
— Зато воды хоть отбавляй, — проворчала Люба, — целое наводнение, вот что.
Все рассмеялись.
— Ничего, девки, — утешила тетя Паша, — завтра воскресенье, оладьями всех накормлю. Пораньше приходите, довольны будете. Всей гурьбой приходите.
Дома подруги умылись, переоделись в чистое и хотели было немедленно завалиться на сеновале, как вдруг услыхали истошные вопли.
Все три разом выскочили на крыльцо, прислушались. Вопли неслись с соседнего двора. Кинулись туда. Веры Степановны дома не оказалось, а кричали в сарае за огородом. У Ксаны даже поджилки затряслись, так жалостно кто-то там стонал и подвывал. Иришка бежала вся бледная…
Добежали. Люба решительным движением распахнула сарайные ворота, и осветилась картина: весь пол был засыпан колотыми дровами, а высоко под потолком, судорожно вцепившись руками в металлическую перекладину, висел долгожитель Аким Родионыч в белых трусах и майке. На плече у него растопорщился большой огненно-оранжевый петух. Петух подскакивал и клевал Родионыча в макушку, Родионыч охал, болтал ногами в воздухе, тощие бледные руки напряглись, натянулись — вот-вот сорвется… Девочки остолбенели.
— Ну и ну! — проговорила наконец Люба.
— Ой! Что это с вами, Аким Родионыч? — взвизгнула Иришка. — Спускайтесь скорее, что вы?
У Ксаны язык к гортани присох.
— Ничего особенного, — фальцетом зачастил Аким Родионыч, — занятие! На турнике… Занятия на турнике!
— А петух-то? Петух-то зачем?
— Неувязочка, неувязочка, — частил Родионыч. — Ох, ой, да пошел ты, черт тебя подери, говорят, шлепнемся! О-ой! Шлепнемся же, ей-богу! Сгинь! Вот привязался!
Петух еще яростнее накинулся на бедного Родионыча.
— Вы спускайтесь! — кричали девчата.
— Накладочка получилась, — отвечал Родионыч. — Как спускаться? Влез-то сюда по дровам, а поленница, видите, рассыпалась. Ногой задел, рассыпалась, окаянная… Ой-ой!
— Бежим за стремянкой! — кинулась было Иришка.
Но тут Родионыч отчаянно задергал ногами, взмахнул рукой, пытаясь столкнуть забияку-петуха. На одной руке не удержался и с грохотом сверзился вниз. Девочки подбежали, стали поднимать незадачливого спортсмена.
— Ничего-ничего, — бодро частил Родионыч, — первое боевое крещение, так сказать… Первый блин комом…
Прихрамывая, пошел в угол сарая отыскивать рубашку и брюки. Сверху, нахохлившись, глядел на него петух. Родионыч на ходу погрозил петуху кулачком.
— Слишком уж высоко. Аким Родионыч, — укоризненно заговорила Иришка. — Сами понимаете, разве бывают такие турники?
— А это, видите ли, для просушки рыбы, — словоохотливо объяснял Родионыч. — Ничего, придется переделать в соответствии, э-э… с существующими нормами. И этого… — он еще раз погрозил петуху, — головореза сейчас же вон! Вон! Тут тебе не курятник!
Петух наверху сварливо заклекотал, захлопал крыльями.
Пришлось проводить старика до дома. Дорогой Родионыч слезно просил не рассказывать ничего супруге. Девчата обещали. И только добежав до своего сеновала, разразились хохотом. Смеялись долго, и даже после того, как забрались к себе наверх, растянулись на мягком душистом сене, все еще не переставали хохотать. Успокоились наконец, затихли.
— Отдохнешь тут, — хмуро проговорила Люба, и все снова захохотали.
— Ой, Любка, молчи уж лучше, — взмолилась Иришка, — а то лопнем тут из-за тебя! Со смеху лопнем!
— А чего я такого сказала? Конечно, не отдохнешь. Там этот Сысоев со своими «трикашами», не успеешь очухаться — тут Родионыч, спортсмен олимпийский…
— Ох, замолчи, Любка, — смеялись Ксана с Иришкой, — уморишь ведь!
— Да ну вас, — недовольно буркнула Люба. — Что толку лежать, я, пожалуй, пойду искупаюсь. Кто со мной?
Ни той, ни другой не хотелось двигаться, обе остались лежать на сеновале.
Девушки отдыхали в душистой, прохладной тени, сквозь решетчатые стены дул мягкий озёрный ветерок. И не заметила Ксана, как задремала, а когда проснулась, был уже вечер. Взглянула на часы — около восьми. Вспомнила — встреча с Вандышевым в десять ноль-ноль. «Можно еще чуточку поваляться, потом — к тете Паше чай пить, а потом… Снова ночь целую сидеть на заборе, неизвестно только зачем. Мог бы он все-таки и объяснить, этот прекрасный Леня. Не счел… А если я возьму да и обижусь? Об этом он не подумал…» Издалека слабо доносились звуки радиолы, музыка, пение.
— Гляди-ка, — завистливо проговорила Люба, — студенты дрозда дают. Веселятся. А у нас тут скучища. Спать ложимся засветло. Во, везет.
— Ой, девочки, — перебила Иришка, — там танцы каждый вечер. Мне одна здешняя девчонка сказала, все деревенские ходят в лагерь. Вот бы и нам! Там и кино бывает.
— Уж и кино! — не поверила Люба.
— Эта девчонка говорила, на той неделе что-то с участием Чаплина крутили. Старую какую-то ленту.
— Почему бы и нам не пойти? — Ксана приподнялась на локте, поглядела сквозь щель на улицу.
Вечер был теплый, тихий, по небу, еще светлому, подсвеченному розовым закатом, плыл тонкий месяц. Со стороны лагеря временами слышались отдаленные голоса, смех. Но вот совсем близко заиграла музыка. Тихое, кроткое позвякивание. Будто кто-то осторожно пощипывал струну, потом, разойдясь, давал мелодии волю. Звучало то глухо, деревянно, то нежным серебристым тремоло.
— Что это? — удивилась Ксана. — На гитару непохоже, цимбальчик, что ли?
— Ой, да Родионыч же! — засмеялась Иришка. — Конечно, он!
— Даешь, — не поверила Люба.
— Он, он. Я раз даже видела: сидит и на какой-то штуковине наигрывает. Не поняла только, на чем. Маленькая такая, вроде игрушечной, мандолина, что ли, или балалайка. Вера Степановна сказала — сам смастерил.