Когда Сережа входит, она глядит на него широко раскрытыми глазами, молчит, потом медленно произносит:
– Я думала, ты поймешь…
Сережа не отвечает.
Он раздевается, ложится на свою раскладушку у стены, лижет кровь из ранки, смотрит на карточку Никодима.
Бывают же такие лица – сказать нечего. Глазки маленькие, серые, волосы какие-то сивые, жидкие, зачесаны назад. Уши торчком – два лопуха. И чего только мама нашла в нем?!
Сережа отворачивается от зеркала, разглядывает вырезки на своей стене.
Летчики в высотных костюмах, Гагарин, Чкалов. Все вместе – для Сережи отец.
Обида распирает грудь. «Как же так? – думает он. – Всю жизнь мама говорила про отца, всю жизнь повторяет, как он погиб, и Сережа эту картину представляет теперь словно живую, словно это он там был, – и вдруг Никодим! Эх, мама!»
Сережа смотрит на картинки. Это же мама на него всегда влияла! Это же из-за нее он картинки эти на стену наклеил и твердо решил летчиком стать. Как отец. И в авиамодельный кружок тоже из-за мамы записался. Вот освоит он сперва там все премудрости, потом в школу планеристов пойдет, без отрыва от учебы, конечно, а там и на летчика выучится. После – в летное училище поступит. Или в авиационный институт. Тут еще подумать надо, потому что летать и без училища научиться можно, в школе ДОСААФ, а конструирование его очень увлекает.
Сидишь в кружке – тишина. Бамбуковую основу над спиртовкой гнешь или крылья тончайшей бумагой обклеиваешь. Запах казеинового клея совсем особенный, на другие непохожий: этот клей авиацией пахнет.
Сережа поглядывает на оранжевый самолет, который лежит на полу – изуродованный, но героический, усмехается, говорит ему про себя: «Ну, брат, не ожидал от тебя, не ожидал». А сам думает про новую модель, тоже с бензинкой, но другой конструкции – посложней. Он решил его с Робертом сделать – старостой кружка: одному будет трудно.
Хлопает дверь.
– Не спишь? – спрашивает мама, подсаживаясь к нему на раскладушку.
Он подвигается не отвечая. Мама тоже молчит. Смотрит на Сережу, о чем-то думает про себя сосредоточенно, потом поднимается, снимает с гвоздика гитару, садится опять.
Сережа разглядывает внимательно мамину кровать с блестящими шариками на спинке, обшарпанный шкаф, который протяжно скрипит, когда его открываешь, стол возле стенки – одна ножка хромает, бумагу под нее скручивают, когда редкие гости приходят. А без гостей и так хорошо.
Бабушка, когда приезжала, ворчала на маму:
– У тебя все не как у людей!
– А как у людей? – поддразнивала ее мама.
– Чистота, порядок, уют! – шумела бабушка. – Квартиры получают, обстановку покупают. Ну да ладно, квартиры нет, так хоть бы эту-то комнатушку подкрасила, побелила. Живешь, как по течению плывешь. – Бабушка махала рукой, уходила в кухню.
– Это точно, – кивала мама, – как по течению…
Потом, после бабушкиного отъезда, бралась за тряпку, за веник, мыла, скребла, прибирала, приносила даже мелу, чтобы побелить потолок, кисть с длинной ручкой, но вдруг садилась на кровать, закуривала папироску, молча глядела перед собой, потом собирала все приготовленное для ремонта, отдавала соседям.
– Ты что, мам? – удивлялся Сережа. – Раздумала?
– Плевать на все, – говорила она, улыбаясь. – До потолка боюсь не дотянуться.
– Так давай маляров позовем! – удивлялся Сережа. – Тоже нашла причину.
– Позовем, позовем, – говорила мама. Но так никого и не звала.
Потолок в комнате был серый от папиросной копоти, и все оставалось по-прежнему у них: хоть и неуютно, но привычно…
Мама трогает тихонько струны, поет негромко:
Голос у нее глуховатый, но сильный. «Профессиональный», – говорит тетя Нина.
Больше всего любит Сережа, когда мама поет. Не в компании – шумно и весело, а вот так, тихо, как для себя. А значит, и для него, Сережи…
Мама кладет руку на струны, спрашивает улыбаясь:
– А ты знаешь, кто эта звезда заветная?
Сережа мотает головой.
– Ты. – Он смеется. – Ты, ты, не смейся. Каждый, кто поет, думает про свою звезду, конечно. У каждого она есть. А я вот про тебя думаю.
– Почему не про папу?
Мама удивленно глядит на него, смущается отчего-то, потом твердо повторяет:
– Нет, про тебя.
– Ну а я тогда про тебя, – говорит Сережа. – Ты тоже моя звезда заветная. – Он садится в раскладушке.
– Ладно, ладно, – грустно говорит она, – пока заветная, и то хорошо. А вырастешь, будет у тебя другая звезда. Про меня и не вспомнишь.
– Эх ты! – возмущается Сережа, отстраняясь. – Так про меня подумала! Я же твой сын, как я про тебя забуду? – Он умолкает, вспомнив Никодима, и прибавляет обиженно: – Не то что ты!
Мама резко вскакивает, вешает гитару на гвоздик. Не поворачиваясь к Сереже, чиркает спичкой, сильно затягивается, говорит:
– Не беспокойся, я уже решила. Будет все, как было. И Никодим тут ни при чем.
Сережа приподнимается на раскладушке, молчит от растерянности, потом спрашивает жалобно, надеясь и не веря:
– Правда, мама?
Она оборачивается к Сереже, комкает пальцами папироску, подходит к зеркалу.
Сережа притихает. Мама смотрит не в зеркало, а на Никодима.
Потом берет карточку в руки, трогает ее, словно гладит Никодима, и вдруг рвет в мелкие клочки.
У Сережи перехватывает дыхание.
– Зачем? – удивляется он, приподнявшись на локте. Теперь-то Никодим не страшен ему. Нисколечко. И может еще сто лет сидеть там, в углу зеркала.
– Да что уж тут, – отвечает мама, подходит к выключателю и щелкает им.
Сережа, приподнявшись, вглядывается в темноту, стараясь рассмотреть маму. В отраженном свете улицы он видит ее лицо, и ему кажется, что она лежит с открытыми глазами. Он зовет ее шепотом, но она не отвечает, и тогда Сережа решает, что это, верно, от усталости и от вина ее так скосило.
7
Та-та-та-та…