– Что вы ощущали?
– Трудно сказать. Откровенно говоря, ничего. Это значит, я ощущал себя как грызун-соня. Знаете, что это такое?
– Нет. Что вы под этим понимаете?
– Так называют великолепно подготовленных агентов, которые, однако, в силу глубочайшей конспирации годами ведут жизнь заурядных, ничем не приметных людей. Это почтовые служащие, официанты, заправщики на бензоколонках. Но им-то известно, что это всего лишь интермеццо. Что в один прекрасный день они будут реанимированы. Что тогда они выйдут из небытия, которое кажется бесконечно повторяющимся настоящим. И что тогда, наконец, они будут востребованы по своему изначальному предназначению.
– Каково же было ваше предназначение?
– Это первый уместный вопрос.
– Мы с вами не на ток-шоу.
– Как посмотреть…
– И все же?
– Я долго размышлял: мир дожидается того мига, когда услышит меня как пианиста. Между тем мне известно: мир ожидает того, что я смогу осчастливить несколько женщин.
– Не считаете ли вы эту задачу чересчур претенциозной? Вообще говоря, счастье испытали лишь немногие женщины.
– Наверное, было бы жуткой пыткой ощущать себя счастливым на протяжении всей жизни.
– Что представляла собой ваша мать?
– Пожалуйста, только не сегодня. Не сегодня.
– Когда-нибудь нам придется к этому вернуться.
– Позже.
– Отсрочка не меняет сути дела.
– Моя мать была счастливой женщиной. Причем всю жизнь. Пока хватит?
– Когда вы снова увиделись с Хризантемой?
– Неделей позже. В Амстердаме. Вы знаете там Concertgebouw? Мимо с грохотом проносятся автомобили и трамваи, кажется, что находишься на Пиккадилли. До ее выхода на сцену мне больше всего на свете хотелось перекрыть все улицы – столь неуместными в таком священном месте казались мне этот грохот, визг и нескончаемый вой автомобильных клаксонов. Я сидел в первом ряду. Она меня сразу узнала. На ней было вечернее платье с вырезом, обнажающим плечи. Восхитительная кожа, упругая и шелковистая. Но тогда я еще слабо разбирался в этих вещах. Она была в платье коричневого цвета с крохотными блестками, в волосах поблескивал бант со стразом. Поклонившись прямо передо мной, Хризантема успела посмотреть мне в глаза. Всего мгновение. Но на этот раз все было по-другому. Никакой радости, никакого флирта. В ее игре присутствовало какое-то агрессивное, реактивное начало. Моего любимого Шумана она разрубала на куски. Музыканты из квартета со страхом едва успевали поймать ее взгляд, порываясь притормозить, умерить, укротить ее порыв. Но она словно сорвалась. На ее лице поблескивали маленькие капельки пота, напоминавшие лак на старом портрете. Игра поражала угловатостью и отчаянием. Тем не менее она имела огромный успех. Казалось, он привел ее в ярость. Хризантема как-то безучастно взяла из рук маленькой девочки букет цветов и бросила мне под ноги. Слегка поклонилась публике и уже больше не выходила вместе с другими музыкантами на поклоны. Я не осмелился пройти за кулисы и предпочел дожидаться у выхода на сцену. Она вышла раньше других. Причем одна. Увидев меня, бросилась прочь. Такси сорвалось с места, а я даже не попытался следовать за нею.
– Что? Вы с ней даже не поговорили?
– Нет. Потом был Париж, потом Вена и Грац, после чего я уже не смог продолжать. Я узнал, кто ее агент. Старый приятель профессора Хёхштадта. Я ему открылся. Он даже передавал мои письма, потому что я вступил с ней в переписку. Я всегда знал, где она находилась, где выступала с концертами. На свой экзамен я не явился. Он должен был состояться в тот день, когда я сидел на концерте в Граце, в Штефаниенхаме. И опять коробка с шоколадными конфетами и яркими барельефами моих богов музыкального сочинительства. Впрочем, Шуман занял свое место совсем рядом со сценой. Взглянув на часы, я понял, что сейчас профессор делает совсем не радостное открытие: его ученик не явился на экзамен по фортепьяно. Но я-то уже находился там, где положено. Я сидел в первом ряду; мне стоило больших денег и бесконечных телефонных звонков постоянно оказываться в первом ряду, но я не находил в этом прежней радости, поскольку что-то не получалось в моей жизни, и Хризантема с каждым разом выступала все слабее, а я испытывал к ней такие глубокие чувства… Потом мне стало плохо, и служитель, копия жалкого Ганса Мозера, чертыхаясь вывел меня из зала.