– Ну успокойтесь же… может, вам подать стакан воды? Или носовой платок?
– Почему я должен стыдиться своих слез? Это абсолютно совершенное произведение или?…
– Да. И вам оно очень дорого.
– Ах. У меня нет однозначного мнения. Но меня это трогает. О, матерчатый носовой платок. Огромное спасибо. Вы очень внимательны.
– И что вас в этом так трогает?
– Мне слышится голос моей матери. У нее было меццо-сопрано. Самый красивый регистр. Высокие сопрано отличает такая пронзительно звенящая острота, что этот голос запросто может продырявить барабанную перепонку слушателя. А вот звуки контральто чаще всего глубинные, глухие, изливающиеся как бы из темной бутылки. Меццо-сопрано, наоборот, суть человеческий голос в его современнейшем выражении, как бы домашний очаг, изливающий теплоту, мягкость и утешение.
– А у вашей мамы…
– Подождите, поговорим еще о песне. Что, на ваш взгляд, приключилось с возлюбленной?
– Понятия не имею.
– Как сказано: «А ты бы в синь слетала» – ну как?
– Думаю, это значит на небесах. Разве нет?
– То-то и оно.
– Вы не могли бы выражаться яснее?
– Пусть она остается там, где есть. На небесах.
– Ваша мама?
– Да.
– Вам от этого никакого толка не будет.
– Это уже не ваша проблема.
– Итак, музыка для вас – сентиментальное воспоминание и предмет научного исследования. Как сочетается одно с другим?
– Никак не сочетается.
– Поэтому вы забросили свой экзамен?
– Вовсе нет! На то были другие причины. Просто я увидел другую перспективу. Я услышал Хризантему, исполнение ею Шумана, и до меня дошло, что преподносить Шумана можно только так, именно таким образом, и не иначе. Причем даже при плохой игре она исполняла его абсолютно адекватно. Я был на высоте, и все гордились мною. Профессор Хёхштадт говорил, что я самый способный его ученик. Но благодаря встрече с Хризантемой меня болью пронзила мысль, что я считал с помощью музыки, словно указкой обозначал ноты, что был слишком расчетлив, прозорлив, что я никогда не мог в такой степени сливаться с музыкой, как она. Конечно, я без труда мог бы пересдать тот злосчастный экзамен, но зачем? Чтобы осесть в каком-нибудь городишке в качестве режиссера-репетитора? Или, скажем, давать уроки фортепьяно? Да, ваша дочь играет восхитительно, а какие неповторимые аккорды, остается поработать только над беглостью – нет, нет. Когда я услышал Хризантему, мое детство куда-то улетело. Эта сияющая вера в то, что можешь все без исключения. если это только очень захотеть. Я мечтал быть всемирно известным пианистом, но понял, что в моих силах стать лишь хорошим, очень хорошим пианистом, который вызывает восхищение где-то в провинции и встречается с учителем и аптекарем на домашних музыкальных вечерах. Кроме того…
– …Да?
– Признаюсь, в те двадцать четыре часа, изменивших всю мою жизнь, я познакомился не только с Хризантемой, но и с гостиницей, которая, как мягкий кожаный чемодан, по сути, оказалась совсем иной, символизируя роскошный игривый мир с похожими на Бога-отца портье, еще теплыми, прямо из печки, круассанами и горничными в фартучках. Я с удивлением, потом с изумлением и, наконец, с жадностью осознал, что существует мир, в котором есть все: теперь, сейчас, немедленно. Прежняя жизнь состояла из желаний и обещаний. Желаний. Обещаний. Проклятий… Упражняйся в игре на фортепьяно и в один прекрасный день превзойдешь других. Упражняйся еще больше, и тебе удастся одолеть вступительный экзамен. Тренируйся все больше и больше и ты сдашь экзамен, станешь великим пианистом. Всегда существовало понятие «будущее», во имя которого мне приходилось трудиться, во имя которого мне приходилось многим жертвовать. И вдруг я открыл для себя сиюминутность. До меня дошло, что, не сходя с места, я мог стать обладателем вещей, многих приятных вещей, которые украшают жизнь. Причем во имя этого не требовалось никаких дополнительных усилий. Моей фортепьянной игры вполне хватало для чая в пять часов. Это было даже лучше, чем то, что обычно звучало в гостиничных ресторанах. Моего обаяния вполне хватало для того, чтобы завоевать расположение женщин, пожилых и молодых, тех, которые мне нравились, и тех, которым нравился я. Меня всегда переполняли далеко идущие планы, при этом я презирал настоящее – оно казалось мне лишь долгом, который должен быть кем-то оплачен. Итак, я жил в настоящем, ибо будущее оставляло меня равнодушным. Разумеется, за исключением Хризантемы. Но как все будет складываться, от меня уже не зависело, на это я никак не мог повлиять. Проявлю я усердие или инертность, буду упражняться или лениться – все это не играло ровным счетом никакой роли. Если на протяжении долгих лет, просыпаясь по утрам, я несколько мучительных секунд размышлял – ну давай, вставай, вставай и за работу, то теперь я с облегчением думал: все кончилось. Но потом я снова переворачивался и погружался в матовые предобеденные грезы. У вас здесь, случайно, нет ли чего-нибудь выпить?