— Оригинальное мнение, ничего не скажешь.
— Мало того что ты крал у меня слова, ты их еще и дарил другой.
— Тебя и это злит?
— Мне это не нравится.
— Тебе больше понравилось бы, если я указал бы в примечании твое имя и адрес?
— Куда ни кинь — всё клин. Да, я злюсь. Вернее, злилась. Мне казалось, будь я на месте твоей жены, я бы сразу поняла, что он долго-долго был кем-то сильно увлечен. И это, по-моему, совсем не то, что ты мне говорил. А то, как ты коверкал наши отношения, было вообще ни к чему, потому что ты и так все извратил.
— Видишь ли, я беспокоился не за себя: Розали послужила мне чем-то вроде ширмы. Тебе придется хуже — вот чего я опасался.
— И впрямь могло быть хуже. Кто знает? Не исключено, что я еще нахлебаюсь в будущем.
— И у тебя еще один ребенок — для меня это… ну, не то чтобы удар… но… словом, да, удар. Я ведь тебя страстно любил.
— По-моему, ты меня идеализируешь из своего далека. Мне кажется, нашу жизнь, нас той поры невозможно сравнивать с тем, что ты вспоминаешь сейчас, не говоря уж о том, что ты написал в книге. А та, которую ты так страстно любил, — быть может, вовсе не я — неприметная женщина, уж никак не героиня романа.
— То была ты. Я не сумел бы так написать о ней, если б не ты. Не знаю, говорил ли я тебе, как я тебя любил, и понимал ли сам, как, пока не написал книгу. Столько было кругом самых разных препон! Но нам было чудо как хорошо, даже когда мы запирались в той жуткой комнатенке. Притом я не просто проживал с тобой считаные часы — я продолжал жить с тобой, и когда писал. Я вел воображаемую жизнь с тобой, когда тебя уже рядом не было. Очень напряженную жизнь.
— Но это невозможно. Невозможно в одно и то же время жить и воображаемой, и реальной жизнью. Вероятно, со мной ты жил воображаемой жизнью, а с ней — реальной. Послушай, нельзя же записывать все, что тебе говорят.
— А я записывал. И записываю.
— Знаешь, я злилась из-за этого, злилась всерьез. Прямо как те дикари, которые не хотят, чтобы их фотографировали: по их представлениям, фотография уносит частичку души человека.
— Еще бы тебе не злиться.
— Да уж, злилась, и не на шутку.
— А когда перестала?
— Пожалуй, так и не перестала.
— Меня очень часто тянуло поговорить с тобой.
— И записать все, что я скажу.
— Разумеется.
— Знаешь, ведь я… Меня тоже тянуло поговорить с тобой. Ужасно хотелось. Время от времени я мысленно с тобой разговариваю.
— А я с тобой.
— По-моему, фамилия Фрешфилд[50] мне не очень подходит. Тебе надо было посоветоваться со мной.
— Она из одной английской поэмы. «С утра ему опять в луга и в лес»[51].
— Это я поняла. Но получилось не очень удачно. Слишком очевидно.
— От тебя по-прежнему ничто не укроется.
— А помнишь случай, когда мы напоролись в ресторане на антисемитку? А английские критики все как один заявили, что так не могло быть, что ты все сочинил.
— Да-да. — Смеется. — Я-то думал, ты решишься меня защитить.
Смеется: — А они думали, что это плод чересчур буйного воображения.
— Да уж! Им надо почаще ходить в рестораны.
— Нам бы тоже.
— Ну, мы-то пытались, но та тетка нас осадила. После этого я зарекся ходить с тобой куда бы то ни было, во всяком случае, в христианской стране.
— Так вот почему ты опять живешь в Америке? Вот почему перестал ездить сюда — потому что слишком уж христианская это страна. Судя по книге, так оно и есть.
— Моя книга — это всего лишь книга. Уехал я по самым разным причинам. В частности, потому, что мы с тобой расстались.
— Предположим, но в романе я как бы представляю Англию, верно? Я долго над этим думала. И я вроде бы превратила тебя в иностранца. Внушила, что Англия — не для тебя.
— Не только ты, все вокруг внушало мне это. Ты превратила меня в иностранца? Понятно, куда ты клонишь, но ведь это палка о двух концах. Слушая тебя, я нередко чувствовал себя чужаком, но благодаря тебе чужак становился в какой-то мере своим. Я от тебя много чего узнал. Не то чтобы ты сама от меня ускользала; но ты мне разъяснила, сколько интересного и важного ускользает от меня. До знакомства с тобой я думал, что уже начинаю кое-что понимать в этой стране. Но чем дольше я общался с тобой, тем больше крепло у меня ощущение, что я по полгода живу в Китае двенадцатого века. В конце концов я вообще перестал что-либо понимать.
— Да как же ты мог хоть что-то понять, если дни напролет торчал в комнатушке, где даже кровати не было? А сейчас, вернувшись домой, ты все там понимаешь?
51
«С утра ему опять в луга и в лес» — последняя строка поэмы Джона Мильтона «Люсидас»; перевод Ю. Корнеева.