В квартире Рафаэля царил безупречный порядок. Во время моего повторного визита он объяснил мне, что поддерживает этот порядок, чтобы в любой момент найти нужную вещь, избегая досадных ошибок. В этом пространстве, безраздельно ему принадлежащем, он передвигался без трости и даже не на ощупь, как будто чувствовал «воздушную прокладку», отделяющую его от близлежащих предметов. Среди этих стен беспомощной была я, а он стал моим провожатым. Ритмы движения, остановки — все это как-то сразу сложилось в один совместный, отработанный «танец». В большой комнате я садилась на диван, служивший ему кроватью, и следила за тем, как он проходит, без единого лишнего жеста, от полукруглой входной двери, что мне так нравилась, залитой светом, до ванной комнаты, где вовсе не было окна, и моет руки в этой темноте, затем перемещается на кухню, так же темную, ничего не задевая, готовит поднос и стаканы, перед тем как обосноваться на одном из своих излюбленных мест, перед столом, где возвышается пишущая машинка для слепых, или на табурете перед пианино, который он разворачивает так, чтобы оказаться лицом ко мне. На второй день нашего знакомства он мне объяснил: после аварии страховая компания выплатила ему значительную сумму, до его совершеннолетия хранящуюся в банке. Он купил эту квартиру и это пианино, теперь на четверть заваленное толстыми клавирами… и снова для слепых. Когда он играл, то снимал переднюю стенку инструмента и можно было наблюдать за молоточками, стучащими по струнам. «Ты понимаешь, так отчетливей слышен звук…» В остальное время он оставлял клавиры открытыми, получая удовольствие лишь от прикосновения к ним: «Они очень пачкаются, знаешь ли». Очень длинная салфетка с вышивкой, ей можно накрыть ноты: «Ее мне подарила моя первая учительница музыки, зрячая дама; я думаю, она испытывала жалость». Бесполезно протестовать, жалость для него невыносима: «Она заражает атмосферу, это как стена, что отделяет тебя от остального мира, нельзя верить в то, что рождается из жалости».
— Рафаэль, ты знаешь, что это то же самое, что Рафаил, — имя архангела, — как-то сказала я ему. — Иногда ты кажешься мне сверхъестественным существом, ты тоже… Архангел, ты знаешь, он идет на дракона, его сверкающий клинок направлен к земле… Когда я смотрю на тебя, такого большого, такого прямого, с тростью направленной вперед, я вспоминаю витраж из моего детства, он украшал деревенскую церковь.
— Ошибочка с персонажем! Ты должна помнить, Сара, если посещала церковь, что архангел с огненным мечом, противостоящий демонам, — это Михаил, но никак не Рафаил!
Неважно. Я продолжала повторять, стоя напротив, имя, что я так любила:
— Рафаэль, Рафаил…
Негромко, сосем тихо: Рафаэль воспринимал любое движение губ, малейший шепот; я не хотела быть пойманной в столь очевидном проявлении обожания. Его имя зарождалось в самом центре моей груди, как солнечный зайчик, вместе с рождением дыхания, произнести и спрятать, произнести и спрятать… как тайну моего убожества, моей заурядности, моего незаподозренного уродства… «Сара, ты посредственная…»
Моим единственным «хорошим другом» (как называла его мама) до Рафаэля был Лоран. Лоран меня любил… немного… сильно… Поди узнай! Моя удача заключалась в том, что он был рассеян. Рассеянный от рождения, рассеянный более, чем это допустимо. Лоран всегда витал в облаках. В один прекрасный день его взгляд остановился на мне. Возможно, в тот момент он грезил о другой и, приняв меня за нее, подошел ко мне.
С Лораном было легко. Преподаватели, читавшие лекции по истории литературы, что мы совместно посещали, настаивали на его «проницательности», его «тонкости восприятия». Так как он никогда не присутствовал «весь целиком» на их занятиях, он в совершенстве овладел искусством произнесения неожиданных сопоставлений, забавных аналогий. «Наш поэт может что-нибудь добавить?» — вопрошали в конце лекции убеленные сединами преподаватели. И Лоран добавлял: замечание, сомнение по поводу предложенной интерпретации, отступление от темы. Аудитория приветствовала артиста раскатами смеха или погружалась в уважительную тишину.
Лоран обладал странной внешностью, под стать его мыслям: его волосы напоминали паклю, светлый блондин, с белой кожей от макушки и до кончиков ступней, всегда слишком большая одежда, еще более нелепая, чем моя собственная. Черты его лица были острыми и одновременно какими-то детскими. Его наряды вызывали веселое недоумение: забывая о времени года, в самый теплый весенний день он появлялся в длинном красном джемпере, связанном его бабушкой, и щеголял открытой майкой в разгар зимы. Однокурсники беззлобно подшучивали над его теннисками, напяленными рисунком на спину, ботинками из разных пар.